Концепция историзма в ранних произведениях Б. К. Зайцева как проявление реалистических тенденций в его творчестве (на примере жанра рассказа)

Тип работы:
Реферат
Предмет:
Литературоведение


Узнать стоимость

Детальная информация о работе

Выдержка из работы

УДК 811. 1611(091) ЗАЙЦЕВ Б.К. Е.Ф. ДУДИНА
кандидат филологических наук, руководитель научного отдела Орловского государственного университета E-mail:L. Dudina-n@yandex. ru
UDC 811. 1611(091) ЗАЙЦЕВ Б.К.
E.F. DUDINA
candidate of philological sciences, head of scientific department, Orel state university E-mail:L. Dudina-n@yandex. ru
КОНЦЕПЦИЯ ИСТОРИЗМА В РАННИХ ПРОИЗВЕДЕНИЯХ Б.К. ЗАЙЦЕВА КАК ПРОЯВЛЕНИЕ РЕАЛИСТИЧЕСКИХ ТЕНДЕНЦИЙ В ЕГО ТВОРЧЕСТВЕ (НА ПРИМЕРЕ ЖАНРА РАССКАЗА)
THE HISTORICISM CONCEPT IN THE EARLY WORKS B. K. ZAYTSEVA AS MANIFESTATION OF REALISTIC TENDENCIES IN HIS CREATIVITY (ON THE EXAMPLE OF A STORY GENRE)
В статье рассматриваются реалистические тенденции в творчестве Б. К. Зайцева, в частности обращение к историзму, к характеристике социально-политического строя в России начала ХХ века.
Ключевые слова: русская литература, историзм, социально-политический строй, неореализм, автобиографизм, художественный метод.
In article realistic tendencies in B. K. Zaytsev'-s creativity, in particular the appeal to historicism, to the characteristic of a socio-political system in Russia the XX century beginnings are considered.
Keywords: Russian literature, historicism, socio-political system, neo-realism, avtobiografizm, art method.
Неоднозначность подхода к вопросу о существовании индивидуальных художественных методов кон -кретных авторов заключается в сложности бытования этих методов в эпоху конца Х1Х-начала ХХ века, которая проявлялась не только в возможности проникновения конкретно-исторических методов друг в друга, что привело к их взаимообогащению, но и, несомненно, в праве на их индивидуальное существование. Вполне подтвержденная точка зрения на творчество Вл. Соловьева как романтика не умоляет его заслуг перед символистами, Н. Гумилева называют то реалистом, то романтиком, З. Гиппиус считают продолжательницей идей М. Ю. Лермонтова, И. А. Бунина относят то к реалистам, то к неореалистам. Иными словами, вполне закономерная точка зрения о наличии «чистых» методов существует одновременно с размытостью категорий и определений.
Рассмотрение творчества Б. К. Зайцева в контексте анализа его художественного метода периода 1900−1921 года является неотъемлемой частью масштабной теоретической и историко-литературной проблемы соотношения неореализма, символизма, романтизма в русской литературе рубежа Х1Х — ХХ веков.
В истории русской литературы начала ХХ столетия Б. К. Зайцев по праву занимает одно из ведущих мест. Наряду с Л. Андреевым, А. Белым, В. Брюсовым, И. Буниным, С. Сергеевым-Ценским, М. Пришвиным, И. Шмелевыми другими деятелями Серебряного века он активно участвовал в формировании литературного процесса исторического периода, определяемого ныне как «переходный», «рубежный», «декадентский». Одновременно его имя теснейшим образом связано с понятиями «возвращенная литература» и «литература Русского зарубежья». Среди писателей-эмигрантов
(М. Арцыбашев, И. Бунин, Вяч. Иванов, А. Куприн, В. Набоков, А. Ремизов, В. Ходасевич, И. Шмелев и др.) Б. К. Зайцев занимает достойное место. В эмиграции он стал известен не только как автор малых и крупных эпических произведений: рассказов, повестей, романов, художественных библиографий, но как председатель Союза русских писателей и журналистов (с 1947 года).
Если говорить о синтезе как о явлении культуры Серебряного века, то Б. К. Зайцев — один из писателей, творчество которого гармонично соединяет в себе как классические традиции, так и тенденцию к использованию новых методов, диктуемых временем. На начальном этапе литературного пути, в период искания, прослеживается несомненное тяготение к представителям «нового искусства», так называемого «левого крыла». В этот период времени с символистами его сближает мистическое ощущение жизни, признание потустороннего мира, предчувствие тайны, озарение и т. д.
Справедливо, что творческий метод автора не может существовать вне конкретно-индивидуального своего проявления, то есть окружающий мир, несомненно, находит субъективное преломление в сознании писателя. Испытав на себе влияние модернизма, Б. К. Зайцев во многом оставался реалистом. Эволюция изображения мира и человека в его произведениях идет от мистического мироощущения к реалистическому восприятию жизни. Реалистическое восприятие жизни у него выражается в принципах изображения действительности. Он обращается к историзму и психологизму.
По замечанию М. В. Михайловой, «публицист не может существовать без исторического мышления» [12, 3]. В начале ХХ века наряду с произведениями, написанными под влиянием модернистских установок,
© Е. Ф. Дудина © E.F. Dudina
10. 00. 00 — ФИЛОЛОГИЧЕСКИЕ НАУКИ 10. 00. 00 — РИТШЬОИСЛЬ
у Б. К. Зайцева появляется ряд работ, созданных под воздействием меняющегося социально-политического строя, общественных движений и внешнеполитических столкновений России. Перед нами возникают картины народных волнений, революции 1905−1907 гг., русско-японской войны, первой мировой войны, последствий революции 1917 года. В рассказе «Хлеб, люди и земля» прослеживается отношение к русско-японской войне 1904−1905 гг., крестьянским волнениям- в «Черных ветрах» (1906) говорится о стачках, забастовках рабочих, народных восстаниях- в рассказе «Завтра!» (1906) проявляется реакция литератора на первый день русской революции 1905 года.
В рассказе «Хлеб, люди и земля», ведя речь об устройстве земли, о людях, живущих и работающих на ней, писатель обращает внимание на то, что чуждо многолетнему жизненному укладу: война, крестьянские волнения, технический прогресс в его отрицательном проявлении.
Одновременно в произведении присутствует описание пахоты, роста хлебов, многотонных вагонов с мукой, упоминание многовекового жизненного уклада и как противоположный отрицательный полюс — вагоны с солдатами, идущими на смерть, крестьянские бунты. Ю. М. Камильянова справедливо отметила, что в данный период творчества Б. К. Зайцева еще «интересуют крупные поверхностные связи, в глубь человеческих, социальных противоречий он пока не вникает, ограничиваясь интуитивным, неосознанным подходом к мировому бытию» [9: 25]. Однако уже сейчас, на наш взгляд, появляются первые проблески интереса писателя к социальному устройству — событиям, мимо которых не мог пройти ни один честный писатель.
Привычным явлением становятся выступления крестьян, которые в 1900—1904 гг. достигли значительного размаха — около 600 волнений в 42 губерниях европейской части России. Б. К. Зайцев легким штрихом обрисовывает ставшие обыденными пожары в помещичьих усадьбах: «Иногда над горизонтом подымается пламя — пожар: мужики ли жгут помещика, сам ли помещик горит, или сами мужики? Пламя час и два и больше бьет кверху, но никто не слышит. Все щели, бугры и косогоры земли полны сна- ниоткуда не выгонишь ни лошади, ни человека- десятками верст идут поля, отъемы лесов, зеленя. Деревенский мир разлегся широко — и молчит в ночной час» [5: 46]. Непривычное сочетание деревенского пожара, на борьбу с которым издревле собирались всем миром, и странно спокойный сон человечества подчеркивают ощущение разлома, творящегося в мире.
Это ощущение разлома подтверждается и вмешавшейся в многолетний жизненный уклад войной. Подробно не описывая военные действия, кровь и скорбь, писатель достаточно ясно дает нам понять и свое, и мировое отношение к бойне: «Мужики тоже много говорят- их разговоры угрюмы- летом отдавали лошадей, а теперь подходит к людям: соседний уезд двинули уже- все чаще, чаще проходят поезда с людьми в товарных вагонах, с севера на юг и восток. Шинели выглядывают из полураздвинутых дверец, сидят на
деревянных лавочках, временами хохочут, хлебают что-то, острят, орут песни. На платформе на них часто смотрят мужики в армяках, подпаски с кнутами, девки- хмурый коричневый народ молчаливо провожает их, и бабы кой-где всхлипывают. А поезд с человечьим телом недолго застаивается на станции, ему нужно дальше, надо дать место следующему — тот тоже с солдатами и солдатами» [5: 48]. «Но уже мало одного хлеба- уже нужно на замену съеденных где-то человечьих тел, которые везут все по той же дороге, — новые. Опять отвечает земля, и по разным проселкам ползут подводы „в уезд“, „в управу“ — в неизвестное и темное место, где сортируют людей, обучают ходить, стрелять и убивать» [5: 49].
Особенно страшным становится сравнение солдатских тел и мешков с хлебом: «В вагонах мужики-солдаты скоро засыпают. Тогда они совсем похожи на кули с мукой, что везут им навстречу» [5: 48]. Так же, как зреют зеленя для «подтапливания мужицкого тела», так везут тысячи солдат для «подтапливания» смертоносной войны1.
В романе «Дальний край» (1912) социальная и нравственная проблематика тесно переплетаются между собой: Степан, первоначально ставший активным участником революционных действий, вдохновленный революционным движением, мечтающий преобразовать мир, несущий в себе чистые и благородные идеалы, после личного участия в террористическом акте, приведшем к смерти гимназистки, разочаровывается в революции, не простив себе грех убийства, приходит к вере.
В рассказе «Жизнь и смерть» (1915) перед нами — военный лазарет, полный раненых солдат, и именно эти солдаты, когда-то хлебопашцы, защищают Родину и, если им прикажут, «все полягут. Не побегут» [5: 366].
Рассказ «Жизнь и смерть» является своеобразным гимном хлебопашцам, отдающим жизнь за Родину. Произведение несет автобиографический характер, оно выглядит практически зеркальным отражением письма Б. К. Зайцева Г. И. Чулкову от 11 (24) декабря 1914 года.
Герой-повествователь рассказа так же, как и Б. К. Зайцев, работает в лазарете и ухаживает за ранеными солдатами: «Работа состоит здесь в том: кормить их, поить чаем, помогать на перевязке» [5: 366]. В произведении указывается и конкретное время действия -начало ноября (письмо Г. И. Чулкову датировано 11 (24) декабря 1914 года). Из письма Г. И. Чулкову: «Мне пришлось два дня жить в лазарете здесь, верстах в 12-ти. Я видел несколько десятков людей, бывших там, стрелявших, убивавших, коловших штыками. Это очень интересные люди. О многом, от чего мы холодеем, они рассказывают со смехом. Но на них есть такой отпечаток: они побывали в необыкновенном месте, и видели необыкновенное. Иногда даже казалось, что они продолжают видеть это необыкновенное. Некоторых пре-
1 В более поздних произведениях, созданных в 1910—1920 годы, писатель, переживший последствия русско-японской войны, первой русской революции, первой мировой войны, революционных событий 1917 года (расстрел пасынка, смерть друзей), на наш взгляд, более открыто высказывает свое отношение к военным действиям, унесшим тысячи человеческих жизней.
следовали временами страшные воспоминания. Я не видел, чтобы так серьезно молились, как тут. Вообще много удивительного. Между прочим, когда я переписывал их — меня поразило, как колоссальная Россия! Просто — сколько губерний, уездов, полков, племен. Но из тридцати против фамилий 17-и я записал: „хлебопашец“. И вот эти-то хлебопашцы все и вынесут. Как может быть ты знаешь, сейчас трудный для нас момент борьбы: немцев прислали много с Запада, они наседают, быть может, дойдут до Вислы. Но это ничего: наши не выдадут. Я в этом непоколебимо уверен.
На войне П. П. Муратов, Гриф, оба в артиллерии. Много еще разных знакомых людей. Последнее письмо от Муратова было, как и от тебя, — 19-го ноября- он пишет, между прочим, что научился любить солдат, как народ- он говорит „наш умнейший народ правильно относится к войне: как к великому горю, которое следует перенести как следует“ [8: 130−131]. Фрагмент письма П. П. Муратова практически копируется писателем в рассказе: „Один мой друг пишет из армии: „Я успел полюбить солдат, то есть как часть народа. Наш умнейший народ понимает, какое страшное несчастье война“ [5: 368].
В отличие от произведения эпистолярного жанра, художественное произведение всегда трехмерно, объемно. Оно не хроникально и в определенной мере отличается от настоящих событий. В рассказе, благодаря портретной характеристике солдат, оценке их поведения, введению диалогов и монологов дается более объемная картина военных событий и отношения к ним.
Перед нами предстает картина боли, воспоминаний и раскаяния. Как и в письме, повествователь отмечает, что почти все раненые — хлебопашцы: „Из тридцати семнадцать хлебопашцы. Так и быть должно. Если взглянешь в окошко или туманным утром выйдешь по большаку — сколько полей, жнивья, озимых, пахоты — на миллионы рук“ [5: 366]. И эти миллионы заняты враждебным для себя делом — войной.
Именно эти пахари: рыжеватый мужик Хрисанф, которого все называют Крысаном („Он и есть Крысан. Высокий, нескладный. Ходит несколько коряво“), и Келка очень странной, непонятной народности „винць“, „винь“, (финн) терпят боль, когда на перевязке снимают разложившиеся частицы с развороченного пальца, и исступленно молятся о содеянных грехах: „я видел, он (Келка — Е.Д.) стоял перед постелью, голову в неё уткнул и руками сжал. Пусть бы актер сыграл так отчаяние!“ [5: 367]. Они из тех, „кем государства держались“, не выдадут. „Все помаленьку, полегоньку. А прикажут им — все полягут. Не побегут“ [5: 366].
„Это очень интересные люди. О многом, от чего мы холодеем, они рассказывают со смехом“ [8: 131], — написал Б. К. Зайцев Г. И. Чулкову. А от чего именно холодеет кровь, мы узнаем из рассказа низкорослого, черного, веселого солдата: „И они стоят, и мы стоим (австрийцы и русские — Е.Д.), значит, и им страшно, и нашим. Они кричат — сдавайтесь, и мы им тоже кричим. Ротный наш говорит… „погоди колоть, ребята, сейчас сдадутся“. И только сказал — раз ему пуля в лоб. Наши осерчали. Нет,
не уйдешь. Они драла. Я на какого-то наскочил, ка-ак дал ему штыком в зад, даже хрустнуло. Штук застрял, вытащить не могу. А он бежит, меня за собой тянет. Ружье жаль бросать, ах ты, дьявол этакий! Было к своим утащил, в Австрию. Ну, тут сбоку наш, Миронов, ему раза дал, попритих он“. Это рассказывалось раза три. Всегда с успехом“ [5: 367]. Подобное нереальное сочетание юмора и ужасов войны, понимание содеянного греха и молитвы, нежелание умереть и ожидание смерти только подчеркивают реальность событий, даже некоторую натуралистичность происходящего.
Противоестественность войны показана и в образе гвардейца, человека необыкновенной красоты: „Даже черные волосы его ложатся симметрично, кольцами, как все в нем гармония и симметрия. Он из черниговской губернии, но похож на Софокла“ [5: 367−368]. Этот Софокл — образец гармонии и красоты убил около тридцати человек, и его не оставляет понимание содеянного греха.
Б. К. Зайцев пишет в рассказе: „Из них мало, кто хочет драться. И умирать никому не хочется. Но если выпало общее горе — это горе война, — надо драться. Они смотрят на себя, как на обреченных. Наверное, есть у некоторых озлобление. Но я его не видел“ [5: 368].
Открытая оценка военных действий дана Б. К. Зайцевым в письме: „Думаю, что у всех нас одно чувство — чтобы кончилась в нем (1915 году — Е.Д.) эта ужасная бойня или, если хотите, великое испытание, посланное людям за то, что они много нагрешили, и „забыли Бога“. Не знаю, как ты, Георгий, а я ясно чувствую, и даже чувствую, что все без исключения ответственны за эту войну. Я тоже ответственен. Мне — это тоже напоминание — о неправедной жизни. Но, конечно, главная тяжесть ответственности на тех, кто идеей своей жизни сделал „мамону“ — и слава Богу — не русский народ и не русская культура утверждала эту идею. Слава Богу, даже, она русским совершенно чужда“ [8: 130−131].
В рассказе только молитва и вера в Бога поддерживают и рассказчика, и солдат. Не случайно после воспоминаний о воюющих знакомых и друзьях, „с кем в пестрой, иногда блестящей сутолоке столиц сжигали жизнь“, появляется лирическое отступление в форме молитвы о страждущих и путешествующих: „О плавающих, путешествующих, негодующих, страждущих и плененных — и о спасении их.“ [5: 367]. Автор верит, что если существует Божий суд, то Келка „попадет в селения блаженных“. И кланяется в пояс воинам, подобно пришедшей с пирогами старухе, которая „поклонилась в пояс. Верно, так она покойника поцелует в венчик на лбу“ [5: 368]. „Спаси и помилуй рабов Божиих Павла, Сергия, Александра“. А затем следует прибавлять: „и все христолюбивое воинство“ — старинное и теперь так мучительно-жалобное выражение. Да, все христолюбивое воинство» [5: 368], — завершает Б. К. Зайцев свое повествование в рассказе «Жизнь и смерть».
Образ трагической России революционной поры предстает в произведениях многих писателей, таких как: «Двенадцать» А. Блока, «Взвихренная
Русь» А. Ремизова, «Солнце мертвых» И. Шмелева, «Окаянные дни» И. Бунина, «Петербургские дневники» З. Гиппиус, «S.O.S.» Л. Андреева.
Рассказы Б. К. Зайцева «Улица святого Николая» (1921), «Уединение» (1921), «Белый свет» (1921) явились, по словам самого автора, «лирическим отзывом на современность» [7: 589]. В данных произведениях он передал объективную оценку событий революционной и постреволюционной России, нашедшую преломление в субъективном сознании писателя. По словам Л. М. Арининой, в рассказах Б. К. Зайцева 20-х годов предстает образ «трагической» России [1: 29]. Здесь нет «оды» революции, перед нами правдивое изображение действительности с её хаосом, убийствами, голодом, холодом. Так, «Улица Св. Николая"2 представляет, по замечанию А. М. Романенко, своего рода исторический репортаж- «наблюдения и размышления над жизнью знаменитой московской улицы, в переулках вокруг которой в разные периоды обитал он сам (Б.К. Зайцев — Е.Д.)» [13: 26]. Перед нами московский довоенный Арбат с его роскошествами, Арбат первой русской революции, первой мировой войны и Арбат советского времени. «Событийный ряд арбатских появлений и исчезновений, — отмечает С. В. Сомова, — становится метонимическим воплощением новейшей российской истории» [15: 69].
В рассказе «Белый свет» в объективно-изобразительной манере на социально-бытовом уровне предстает страшная картина разорения России.
Рассказ построен как цепь быстро сменяющих друг друга кадров, взятых как бы с разных позиций. Текст в целом и отдельные его фрагменты (предложения) строятся на перечислении, соединение частей текста неурегулированно и беспорядочно. Подобное построение текста, напоминающего фрагменты кинопленки, помогает автору документально приблизить повествование к читателю, «ореалить» художественное пространство текста.
Перед нами предстают картины Москвы 1921-го года, представленные через «отстраненный» монолог лирического героя, беседующего с неким третьим — самим собой, читателем. Рассказ напоминает дневниковые записи. Произведение, на наш взгляд, во многом автобиографично. Лирический герой-писатель, дочь-гимназистка, болезнь главного героя взяты из жизни самого Б. К. Зайцева.
Мы видим московские будни на фоне всеобщего хаоса. Обыденным явлением стали политики, «поедающие» газету «Крах империализма», философы, беседующие о выдаче пайка, лозунги («Надо бить в набат»). Рынок становится средоточием Москвы, «знаменем политики, сердцем всех баб, солдат и спекулянтов, родиной слухов, гнездом фронды, суетой, печалью, ничтожеством и безобразием убогой жизни» [6: 339]. Перед нами дамы, торгующие кольцами, старушки с ветхими книжонками, девушки в накинутых сверх шубок пла-
2 Данное произведение Б. К. Зайцева достаточно подробно проанализировано в работах А. М. Романенко [13], Л. М. Арининой [1], А. П. Черникова [16], С. В. Сомовой [15], Н. В. Рябининой [14], Л. В. Красновой [10].
тьях (все на продажу), очереди за продуктами, отсутствие электричества. Новые хозяева — новая жизнь. Наблюдается сочетание несочетаемого — на фоне всеобщей нищеты и голода — книжная лавка, учебники, книги о театре, стихи Блока, Ахматовой, Уайльд, Гегель.
Происходит полнейшее переосмысление жизненных ценностей. Появляются особые «Заповеди счастья», ратующие не за духовную чистоту, а за осуществление простых физиологических потребностей: еду, сон, тепло. Поистине культовое значение приобретают паёк, примус, получивший человеческое имя Михаил Михайлович, печь-помощница, дрова-союзники. Но страшнее всего холод.
Как и произведения 900-х годов, рассказ «Белый свет» построен по принципу контраста. В рассказе одновременно представлены страшный быт разоренной Москвы: «нищие», «дети вспухающие», «людоеды», судьба, с которой приходится смириться («…хочешь не хочешь, её примешь. Я — уже принял. Я живу в ней, в ней иду. Прохожу сквозь тебя, жизнь, и просматриваю. Печаль, веселье и трагедия, цена на молоко, очередь в булочной, новый декрет, смех, смерть, пирожные и муки голода», «тьма, снежок. Холодные улицы, зеленые огни» [6: 336]) и тут же мечты об океанах, о чем-то далеком и неведомом, подобные миражу в пустыне: «Сиянье далеких океанов, древние наречия, озера, тонкий свет пейзажа, поля риса и монастыри буддистов, перезвон неведомых колоколов и легкий танец радости, и сонный плеск весла бамбукового. Изящно-краткий звук стиха. Лепестки вишен, падающие в фарфоровую чашечку вина златистого» [6: 337]. Подобный уход от действительности, представленный лирическими отступлениями, на наш взгляд, служит подтверждением обыденности происходящего, так как человеку в тот период времени только в мечте можно было «сбежать» от жестокой реальности. Намеренное столкновение противоположных реальностей является подтверждением всеобщего хаоса, подчеркивает антижизненность, античеловечность происходящего.
В описании революции Б. К. Зайцев, на наш взгляд, близок А. Блоку. Аллюзии блоковской поэмы «Двенадцать» (1918) явно прослеживаются в рассказе «Белый свет"3. Отрывок из рассказа может быть прочитан как своеобразный диалог с «Двенадцатью». Те же герои: писатель-поэт- «худая собачонка» и блоковский «нищий пёс безродный" — «четверо парней, в тулупчиках, с лицами явно-веселыми», напоминают нам гвардейцев Блока- те же старуха-нищенка, тощий интеллигент. Данные персонажи были заявлены Б. К. Зайцевым ещё в рассказе «Улица святого Николая». Подобный прием сквозного использования персонажей (в какой-то мере типизация героев), также, на наш взгляд, является чертой реалистического метода.
Б. К. Зайцев видит тот же хаос, что описан в
3 Л. М. Аринина провела сравнение поэмы А. Блока «Двенадцать» (1918) и рассказа Б. К. Зайцева «Улица св. Николая» (1921), она воспринимает рассказ Б. К. Зайцева как своеобразный диалог-диспут с блоковской поэмой, выделив ряд параллелей, обозначив наличие мистического героя. Подобные параллели мы находим и в рассказе «Белый свет» [1].
«Двенадцати». Порой кажется, что писатель прямо цитирует А. Блока, но если поэта завораживает искушение переступить грань, это могучее разрушительное начало, соблазн безудержности, то Б. К. Зайцев, безусловно, его отрицает.
Единственно «Властной» в маленькой бедной жизни становится смерть, и уже не нужны ни «драмы и томления, и страсти сердца, и любви мечтанья» [6: 340]. Поистине символичной становится смерть ребёнка. Церковь Николы Плотника, «гроб посредине, маленький. Весь в цветах. Свечи — смутное золото. Смутно и темно — холодно по углам. Двое у изголовья девочки: вечные двое — отец, мать.» [6: 341]. Революция -стремление к свободе, лучшей жизни, а на самом деле
— террор и хождение по крови. Смерть ребенка, да и смерть вообще становится вполне обыденным явлением, которое никто не замечает, а заметив, остается равнодушным. «Тысячи тысяч косит, купается, радуется, мы же идем да идем. И смеемся, работаем, пьем. Живем ежедневно» [6: 341].
Подобная обыденность казни и «убийства по ошибке» воспроизведена Б. К. Зайцевым и в рассказе «Уединение» (1921): «День весенний. Переулок Палашевский. Сильно каплет с крыш, и лужи, и лазурь. Бежит народ, и выстрелы. «Ограбили!» Матрос сталкивает девочку в калитку. Бледное лицо, злое. И вдруг тихо стало, уже не бегут, идут все мрачные, и только солнце светит. В тишине и пустоте из ворот дома выезжают розвальни. На них поклажа. Укрыта неким брезентом. Да, но странно, ноги выглянули. «Что такое?»
— «Не видишь — люди!» Лошадь тяжко влегла в хомут свой- солдат шагает рядом. «Да что, за что?» — Вон, во дворе прикончили, у стенки. Больше ничего. Прохожий сумрачен, и зол, и стыден. Солнцу же не стыдно. И конек мужицкий, среди бела дня везет по улицам Москвы тела казненных» [6: 332]. Или описание случая на вокзале: «В суете присмотришься к носилкам. Тут же водрузились у дверей. Молодой человек, ничком, стриженный, с виском простреленным. Собака обнюхивает- ноги разутые из-под шинели. Да, по нечаянности. Народ пужали. Разве сладишь с ними? Ну, понятно, надо бы повыше, через головы. Не разберешь в проклятой мгле» [6: 332].
Одновременно с описанием ужасов революции в произведениях 20-х годов уже неприкрыто выступают религиозные мотивы. В очерке «О себе» Б. К. Зайцев вспоминал: «Странным образом революция, которую я всегда остро ненавидел, на писании моем отразилась неплохо. Страдания и потрясения, ею вызванные, не во мне одном вызвали религиозный подъем. Удивительного в этом нет. Хаосу, крови и безобразию противостоит гармония и свет Евангелия, Церкви. (Само богослужение есть величайший лад, строй, облик космоса). Как же человеку не тянуться к свету? Это из жизни души» [7: 589].
В «Улице св. Николая» Арбат окружен тремя церквями: Николы Плотника, Николы на Песках и Николая Явленного. Все равны равенством страдания и равенством любви «к великому и запредельному», несмотря ни на что, «колокола звонят. Свечи теплятся. Ризы сияют на иконах, хор поет» [6: 328]. «И Никола Милостивый, тихий и простой святитель, покровитель страждущих, друг бедных и заступник беззаступных, распростерший над твоею улицей три креста своих, три алтаря своих, благословит путь твой и в метель жизненную проведет» [6: 329].
В «Уединении» священник произносит в церкви молитву о любви к ближнему, девочки беседуют о бессмертии души: «Тело умрет, а дух вновь воплотится с тем, чтоб совершенствоваться. Если прожил недостойно, то душе труднее вознестись (…), душа не может умереть. Ведь и любовь бессмертна» [6: 333].
Что касается рассказа Б. К. Зайцева «Белый свет», то при сравнении с поэмой А. Блока, видно — Иисус Христос в последней необходим, но невидим и неузнаваем, а у Б. К. Зайцева он в человеческой душе, в желании жить, в мечтах, во взаимопомощи: «Жизнь наладится, наверно. Велика Москва, любвеобильна. Не покинут добрые. И действительно, устрашишься. Кто-нибудь пойдет к аптекарю, кто-нибудь самовар наладит. И хоть в хаосе — все же протекут, как надо, дни, и ты встанешь.» [6: 338]. Отсюда параллель со Святым причастием: «И средь трагедии и фарса, цены на молоко, возни с обедом, очереди в булочной, средь смеха, смерти, сладких пирожков и рева голода подъемлет свой бокал, с вином, крови подобным» [6: 341].
«История России, социальные противоречия, столкновения различных сил, по справедливому замечанию А. В. Курочкиной, выступают в произведениях писателя одновременно и как исторические факты, и как субъективное переживание, вызванное этими событиями» [11: 46].
Действительно, перед нами возникают не просто картины столичной, провинциальной и военной действительности России начала ХХ века, мы непосредственно наблюдаем авторское отношение к историческим событиям. Историческое видение автора обнажается на разных уровнях художественной структуры. Персонажи (интеллигенты, студенчество, крестьянство, нищие, солдаты и др.) становятся ключевыми при изображении исторического хода событий. Появляется обращение к автобиографизму, благодаря которому сюжетная линия произведения приобретает максимально реальные черты. Мы видим сочетание религиозных мотивов и исторически конкретных фактов, дающее тот сплав, который в конечном итоге помогает максимально раскрыть идею нравственных устоев, не покидающую писателя на протяжении всего его творческого пути.
Библиографический список
1. Аринина Л. М. Образ «трагической» России в произведениях Бориса Зайцева 20-х годов. // В поисках гармонии (о творчестве Б.К. Зайцева). Межвузовский сб. науч. тр. Орел, 1998. С. 28−35.
2. Блок А. Собр. соч.: В 6 т. Под общ. ред. М. А. Дудина. Л.: Худож. лит. Ленингр. отд-ние, 1982. Т. 5. 406 с.
3. Дудина Е. Ф. Творчество Б.К. Зайцева 1901−1921 годов: своеобразие художественного метода. Монография. Орел, Изд-во ОГУ, 2007. 188 с.
4. Дудина Е. Ф. Своеобразие художественного метода Б. К. Зайцева 1900−1921 годов. // Ученые записки Орловского государственного университета. Серия «Гуманитарные науки». Орел, 2012. № 5 (49). С. 183−188.
5. Зайцев Б. К. Собр. соч.: В 5 т. Тихие зори: Рассказы. Повести. Роман. М.: Русская книга, 1999. Т. 1. 608 с.
6. Зайцев Б. К. Собр. соч.: В 5 т. Улица святого Николая: Повести. Рассказы. М.: Русская книга, 1999. Т. 2. 544 с.
7. Зайцев Б. К. Собр. соч.: В 5 т. Путешествие Глеба: Автобиографическая тетралогия. М.: Русская книга, 1999. Т.4. 624 с.
8. Зайцев Б. К. Собр. соч.: Письма 1901−1922 гг. Статьи. Рецензии. Сост. Е. К. Дейч и Т. Ф. Прокопов. М.: Русская книга, 2001. Т. 10 (доп.). 384 с.
9. Камильянова Ю. М. Мир прозы Бориса Зайцева (1900−1920-е годы). Уфа: «Восточный университет», 1999. 124 с.
10. Краснова Л. В. Структуросозидающие функции пространства и времени в малой прозе Бориса Зайцева. // Творчество Б. К. Зайцева в контексте русской и мировой литературы ХХ века: Сб. ст. // Четвертые Международные научные Зайцевские чтения. Калуга, 2003. Вып. 4. С. 13 — 22.
11. Курочкина А. В. Своеобразие повествовательной структуры в лирической прозе Б. Зайцева. // Калужские писатели на рубеже Золотого и Серебряного веков. Сб. ст.: Пятые Международные юбилейные научные чтения. Калуга, 2005. Вып. 5. С. 46−55.
12. МихайловаМ.В. Современное состояние изучения творчества Б. К. Зайцева. // Калужские писатели на рубеже Золотого и Серебряного веков. Сб. ст.: Пятые Международные юбилейные науч. чтения. Калуга, 2005. Вып. 5. С. 3−6.
13. РоманенкоА. Земные странствия Бориса Зайцева. // Зайцев Б. К. Голубая звезда: Повести и рассказы- Из воспоминаний. М., 1989. С. 5−31.
14. Рябинина Н. В. Москва Бориса Зайцева. // Проблемы изучения жизни и творчества Б. К. Зайцева: Сб. ст. // Вторые Межд. Зайцевские чтения. Калуга, 2000. Вып. 2. С. 62−72.
15. Сомова С. В. Поэтика сюжета прозы Б. Зайцева: Рассказы и повести 1901−1921 годов. Самара, 1998. 152 с.
16. Черников А. П. Серебряный век русской литературы. Калуга: Издательство «Гриф», 1998. 452 с.
References
1. ArininaL.M. Obraz of & quot-tragic"- Russia in Boris Zaytsev'-s works of the 20th years of [Text] / L.M. Arinina//in search of harmony (about B. K. Zaytsev'-s creativity). Interuniversity сб. науч. тр. — Eagle, 1998. — Page 28 — 35.
2. BlokA. Sobr. соч.: In 6 t. [Text] / A. Blok- Under a general edition of M. A. Dudin. — L.: Худож. litas. Leningr. otd-ny, 1982.
— T. 5. — 406 pages.
3. Dudina E.F. Tvorchestvo B. K. Zaytsev 1901 — 1921: originality of an art method. [Text] / E. F monograph. Dudina. — Eagle, regional public institution Publishing house, 2007. — 188 pages.
4. Dudina E.F. Svoyeobraziye of the art B. K method. Zaytseva 1900−1921 of [Text] / E.F. Dudina//Scientific notes of the Oryol state university. Humanities series. — Eagle, 2012. — No. 5 (49). — Page 183−188.
5. Zaytsev B. K. Sobr. соч.: In 5 t. Silent dawns: Stories. Stories. Novel [Text] / B. K. Zaytsev. — M.: Russian book, 1999. — T. 1.
— 608 pages.
6. ZaytsevB. K. Sobr. соч.: In 5 t. Saint Nikolay'-s street: Stories. Stories [Text] / B. K. Zaytsev. — M.: Russian book, 1999. — T. 2.
— 544 pages.
7. Zaytsev B. K. Sobr. соч.: In 5 t. Gleb'-s travel: Autobiographical tetralogy [Text] / B. K. Zaytsev. — M.: Russian book, 1999. -T.4. — 624 pages.
8. ZaytsevB. K. Sobr. соч.: Letters of 1901 — 1922. Articles. Reviews [Text] / B. K. Zaytsev- Сост. E.K. Deych and T.F. Prokopov.
— M.: Russian book, 2001. — T. 10 (additional). — 384 pages.
9. Kamilyanova Yu.M. Mir of Boris Zaytsev'-s prose (1900 — the 1920th years) [Text] / Yu.M. Kamilyanova. — Ufa: «East university», 1999. — 124 pages.
10. Krasnova L.V. Strukturosozidayushchiye of space and time function in [Text] / L. V Boris Zaytsev'-s small prose. Krasnova// B.K. Zaytsev'-s Creativity in a context of the Russian and world literature of the XX century: Сб. ст. // Fourth International scientific Zaytsevsky readings. — Kaluga, 2003. — Vyp. 4. — Page 13 — 22.
11. KurochkinaA.V. Svoyeobraziye of narrative structure in [Text] / A. V B. Zaytsev'-s lyrical prose. Kurochkina//the Kaluga writers at a turn of Gold and Silver centuries. Сб. Art.: Fifth International anniversary scientific readings. — Kaluga, 2005. — Vyp. 5. — Page 46 — 55.
12. MikhaylovaM.V. a current state of studying of creativity B. K. Zaytseva [Text] / m of V. Mikhaylov//the Kaluga writers at a turn of Gold and Silver centuries. Сб. Art.: The fifth International anniversary науч. readings. Kaluga, 2005. — Vyp. 5. — Page 3 — 6.
13. Romanenko And. Boris Zaytsev [Text] / A. Romanenko'-s terrestrial wanderings//Zaytsev B. K. Blue star: Stories and stories- From memoirs. — M, 1989. — Page 5 — 31.
14. Ryabinina N.V. Moskva Borisa Zaytseva [Text] / N of V. Ryabinin//Problems of studying of life and B. K. Zaytsev'-s creativity: Сб. Art. //the Second Mezhd. Zaytsevsky readings. — Kaluga, 2000. — Vyp. 2. — Page 62 — 72.
15. Somova S. V. Poetika of a plot of prose of B. Zaytsev: Stories and stories of 1901 — 1921 of [Text] / Page of V. Somov. — Samara, 1998. — 152 pages.
16. ChernikovA.P. silver age of the Russian literature of [Text] / A.P. Chernikov. Kaluga: Grif publishing house, 1998. — 452 p.

ПоказатьСвернуть
Заполнить форму текущей работой