Концептуальный анализ, или русская ментальность в западной концепции польского исследователя

Тип работы:
Реферат
Предмет:
Языкознание


Узнать стоимость

Детальная информация о работе

Выдержка из работы

УДК 81
КОНЦЕПТУАЛЬНЫЙ АНАЛИЗ, ИЛИ РУССКАЯ МЕНТАЛЬНОСТЬ В ЗАПАДНОЙ КОНЦЕПЦИИ ПОЛЬСКОГО ИССЛЕДОВАТЕЛЯ
© С. Г. Шафиков
Башкирский государственный университет Россия, Республика Башкортостан, 450 076 г. Уфа, ул Заки Валиди, 32.
Тел.: +7 (347) 251 64 52.
E-mail: sagit. shafikov@yandex. ru
Когнитивная лингвистика, сбросившая с языкознания бремя прежнего формализма, оказалась не в состоянии предложить более совершенный метод исследования языка. Ее метод концептуального анализа нельзя считать, строго говоря, научным вследствие примата интуиции, противоречивых догадок и пренебрежения к языковым данным. Анна Вежбицкая, известный всему миру лингвист, применяет концептуальный анализ для выявления параллелей между языком и культурой, стремясь, в частности, доказать гипотезу, в соответствии с которой семантические структуры русского языка отражают чрезмерно эмоциональный, морально-ориентированный, пассивный и иррациональный этнический тип, русский национальный характер. Представляется очевидным, что такое моделирование этнического менталитета требует более основательного подхода, основанного на добросовестном количественном и качественном анализе языковых структур.
Ключевые слова: безличная конструкция, значение, концепт, концептуальный анализ, менталитет, ментальность, метод, семантика, язык, этнолингвистика.
1. Когнитивная революция и концептуальный анализ. Поводом для написания данной статьи послужила критическая проверка некоторых утверждений лингвиста с мировым именем, касающихся моделирования русского менталитета. Своеобразно выстроенная модель русской ментальности складывается из сугубо отрицательных характеристик. Однако не сама по себе отрицательная характеризация этнического менталитета вызывает у автора данной статьи желание вступиться за «обиженный» этнос. В конце концов, как гласит русская пословица, «нечего на зеркало пенять, коли рожа крива», поэтому менталитет можно оценивать как с положительным, так и с отрицательным знаком, хотя однозначность оценки все же не может не настораживать. Автор этой статьи лишь стремится подвергнуть объективной экспертизе выводы знаменитого языковеда, основываясь, с одной стороны, на фактах языка, и, с другой стороны, привлекая доступный этнологический материал, который заставляет усомниться в выкладках признанного мастера так называемого концептуального анализа. Забегая немного вперед, можно утверждать, что концептуальный подход приводит к массе бездоказательных, априорных, противоречивых суждений, оторванных от материала языка. Это может объясняться — хотя бы частично — «методологией», точнее сказать, отсутствием проверенного метода исследования, который заменяется верхоглядством и пренебрежением к языку. Автор данной статьи склонен видеть глубокую связь между ошибочными гипотезами самого блестящего ума современной науки о языке, который слишком полагается на интуицию как метод познания, и опусами серой массы соискателей ученой степени, эпигонов когнитивной лингвистики и ее «метода».
Когнитивная лингвистика обычно позиционирует себя как «крупнейшее достижение второй половины прошлого века» [1, с. 12], претендуя даже на звание «революции в лингвистике». Так ли это,
покажет будущее, однако слабое место этого направления — вследствие отсутствиия метода — видно уже сейчас. Как указывает П. Б Паршин, «когнитивная революция на самом деле может претендовать на методологическую новизну лишь при весьма либеральном понимании того, что есть методология» [2, с. 30].
Другая проблема когнитивной лингвистики связана с определением ключевой единицы, концепта. Удовлетворительно определить соответствующий термин для преимущественного использования его в лингвистике в противовес традиционным терминам, таким как значение, понятие, категория, смысл, никак не удается. Определение концепта страдает размытостью, нечеткостью, неясностью [3, с. 143], что, видимо, проистекает из его онтологии как «нежестко структурированной единицы, без четких границ и внутренней структуры» [4, с. 23]. Как ни странно, это не мешает соискателю ученой степени, исследующему концепт, выделять эту структуру в его содержании, определяя такие структурные компоненты концепта, как «слоты», или «фреймы», «терминалы» и т. д. Тем не менее «терминологическое заклинание» никоим образом не приближает к раскрытию концепта. Поэтому начав с концепта, исследователь незаметно для себя переходит к анализу значений языковых единиц, вербализующих данный концепт, хотя список этих единиц языка обычно бывает далеко не полным из-за пренебрежения к критериям выделения соответствующей лексики из корпуса словаря.
Если бы концепт использовался только как начальная фаза исследования для обозначения некой семантической темы (например, «свобода», «душа», «ум», «дом», «одежда», «любовь» и т. д.), универсальной для языков любой культуры, концепт не имел бы такого большого «удельного веса» в языкознании, сравнимого только с политическим весом Америки в мире. Тогда значение можно было бы по-прежнему считать основной единицей семан-
тического исследования, ведь именно значение, а не концепт однозначно признается непосредственной содержательной стороной языкового знака. Тем не менее в современных научных изысканиях доминирует именно концепт, коррелирующий с понятием «концептуальный анализ». В этом понятии нет ничего, кроме интуиции исследователя, и, тем не менее, «концептуальный анализ» претендует на звание метода благодаря самому термину, который как бы намекает на проникновение в когницию, «черный ящик» человеческого мозга, хотя реально никакого проникновения не происходит.
Интуиция есть озарение, которое позволяет постичь истину «непосредственным» проникновением в суть вещей, то есть «без обоснования доказательствами» [5]. Никто ее не отменяет, однако наука не вправе рассчитывать на такую капризную вещь, как озарение, подобное поэтическому вдохновению, поэтому интуиция не может считаться научным методом. Метод же состоит в определенном и неоднократно проверенном способе исследования, который позволяет не только получить результаты, подтверждающие или опровергающие выдвинутую гипотезу, но и воспроизвести эти результаты в независимых исследованиях. Метод научного исследования должен стремиться минимизировать действие субъективного фактора. Вместо этого когнитивная лингвистика «не только реабилитирует интуицию как инструмент лингвистического анализа, не только слишком прямо и произвольно пользуется этим методом, но и без всяких оговорок предлагает принять результаты такого анализа как объективно существующие явления, а не более или менее удачно созданные воображением исследователя конструкты» [3, с. 146].
В исследованиях А. Вежбицкой интуиция заменяется деликатным эвфемизмом тренированная интроспекция [6]. Тренированная интроспекция позволяет исследователю «дать полную волю своей фантазии и не утруждать себя поисками убедительных аргументов или безукоризненных фактов для доказательства тех или иных утверждений» [3, с. 144]. Свою «тренированную интроспекцию» А. Вежбицкая считает методом, правда, степень объективности этого «метода» никак не обосновывается. Наоборот, как показывает ее лингвистический этюд, посвященный сравнительному исследованию концепта «свобода» в ряде европейских языков, тренированная интроспекция грешит субъективизмом, однобокостью и смешением явлений языка со стереотипными формами этнического поведения, то есть ментальностью культуры/этноса.
2. Концепт «свобода» и русская ментальность. Во всех русских словарях, указывает А. Вежбицкая, «свобода толкуется с упоминанием слов стеснять или стеснение, & lt-… >- как если бы свобода состояла, по сути своей, в „освобождении“ из своего рода смирительной рубашки, материальной или психологической» [7, с. 235]. Действительно, в русском языке слово свобода может сочетаться с производными от прилагательного тесный, однако его сочетаемость этим не ограничивается, и
стеснение свободы можно выразить, например, еще более «жесткими» глаголами, такими как душить, затруднять, ограничивать и т. д. Все эти сочетания, так же, как словосочетание стеснять свободу, даже не упоминаются в словарных статьях как устойчивые единицы языка- соответствующее понятие встречается только в толковании, например, «отсутствие стеснений и ограничений, связывающих общественно-политическую жизнь и деятельность какого-нибудь класса, всего общества или его членов» [5]. Вместо фразем, означающих ограничение свободы, словарь (Ожегов/Шведова) дает множество фразем и примеров с положительной маркированностью, например, свобода воли, свобода печати, свобода совести, свобода личности, свобода собраний, митингов, уличных шествий и демонстраций, завоевать свободу, дать детям больше свободы, выпустить на свободу. Все словосочетания, выражающие свободолюбие, уважение к свободе и свободный дух русского человека, польский исследователь почему-то игнорирует, сосредоточивая свое внимание только на негативно маркированных сочетаниях, выражающих «стеснение свободы». Складывается впечатление, что исследователь подводит языковой материал под собственное, выработанное a priori убеждение (точнее, предубеждение), хватаясь за идею стеснения свободы в «русском смысловом универсуме». Это стеснение, оказывается, вытекает из обычая пеленать ребенка! Источник, на который ссылается концептуалист, в свою очередь, ссылается на «некоторых ведущих специалистов по русскому характеру», полагающих, что русская душа есть «спеленутая душа». Разумеется, такое важное заявление нуждается в серьезной доказательной базе, хотя бы в виде цитирования множества источников, однако ничего этого нет и в помине, вероятно, потому что широкий обзор литературы мог бы привести к утверждениям, противоречащим гипотезе о спеленатой душе. Соответственно, вопрос, который напрашивается сам собой, о том, может ли концепт «свобода» измениться, если обычай туго пеленать ребенка уже остался далеко в прошлом, так что никто об этом уже не вспоминает, остается без ответа.
Отсутствие словарных данных не мешает польскому исследователю обнаружить такое отличие русского концепта, которое состоит в ощущении счастья, вызываемого отсутствием какого-то давления, что якобы соответствует образу распеленатого ребенка, испытывающего удовольствие от движения ручками и ножками без каких-либо ограничений [7, с. 235]. Для доказательства этого тезиса проводится сравнение русского словосочетания дышать свободно с его английским эквивалентом breathe freely. Основываясь на своем знании английского языка, А. Вежбицкая указывает, что английская фраза имеет прямое значение, связанное с устранением препятствия для дыхания, в то время как русская фраза имеет фигуральный смысл, отражающий радостное ощущение счастья в результате освобождения от «смирительной рубашки». Между тем очевидно, что свободное дыхание
вполне может трактоваться как в прямом, так и в переносном смысле, независимо от языка. В этом легко убедиться, просмотрев контексты из «Британского Национального Корпуса» языковых единиц (100 000 000 слов), например: & lt-Then I’ll look up with a smile and breathe freely& gt-- & lt-but she knew she wouldn’t breathe freely again until she was airborne& gt-- & lt-only in the bosom of the PCF could Nizan breathe freely, could he begin to function effectively& gt-- & lt-with the engine breathing freely, it will perform at its best& gt-. В фигуральном смысле («жить без спешки и суеты») это выражение используется в книге J. Ortberg (Breathe: Creating Space for God in Hectic Life). Даже фразеологический словарь приводит фигуральное значение выражения able to breathe freely (again): «able to relax and recover from a busy or stressful time- able to catch one’s breath» [8]. Таким образом, анализ А. Вежбицкой противоречит языковым данным.
Сравнивая русское выражение полная свобода с его английским эквивалентом (full freedom), исследователь безосновательно утверждает следующее: «… *full freedom по-английски звучит неуместно: можно сказать complete freedom, но едва ли*^И freedom» [7, с. 236]. Различие видится якобы в положительной коннотации прилагательного full и в отрицательной коннотации прилагательного complete. Из этого делается следующий вывод: «Freedom может быть „complete“, поскольку complete freedom предполагает полное отсутствие („complete absence“) вмешательства, навязывания и т. д.». Этот вывод странным образом приводит к заключению о некоем ощущении полной свободы, которая присуща русскому менталитету и не равняется понятию complete freedom в английском языке, поскольку английский эквивалент не содержит коннотации «простора, широкого, бескрайнего пространства» [7, с. 236]. На самом же деле выражения complete freedom и full freedom употребляются как синонимы. Ср., например: & lt-freedom of association implies the right of workers and employees to elect their representatives in full freedom& gt- [9]- & lt-Whether a person has full freedom on that account cannot be determined by merely analyzing her own situation and the impediments or frustrations she may in fact be subjected to& gt- [10]- ср. также: & lt-full freedom of expression& gt- и & lt-Do I have complete freedom of expression in school?& gt- (googlebooks). В подтверждение найденного в содержании русского концепта пространственного обертона («широкое, бескрайнее пространство, где можно ПОЛНОСТЬЮ вытянуться») [7, с. 236] исследователь ссылается на словарь Владимира Даля. Однако Даль использует слово простор, во-первых, без всяких эпитетов и, во-вторых, как синоним, то есть как «отсутствие каких-либо ограничений, свобода, раздолье" — ср.: «свобода «своя воля, простор, возможность действовать по-своему- отсутствие стеснения, неволи, рабства, подчинения чужой воле» [11].
3. Русский менталитет. Подход А. Вежбицкой к построению модели русского национального характера строится на бездоказательной догадке, од-
нако по мере развития аргументативного дискурса догадка превращаются в гипотезу, затем в истину, а истина в аксиому. Для аксиомы же никакой аргументации уже не требуется! Здесь можно вспомнить пассаж из классического текста, описывающий рождение подобной гипотезы, напоминающей замок на песке. «Сперва ученый подъезжает в них необыкновенным подлецом, начинает робко, умеренно, начинает самым смиренным запросом: не оттуда ли? не из того ли угла получила имя такая-то страна? или: не принадлежит ли этот документ к другому, позднейшему времени? или: не нужно ли под этим народом разуметь вот какой народ? Циту-ет немедленно тех и других древних писателей и чуть только видит какой-нибудь намек или просто показалось ему намеком, уж он получает рысь и бодрится, разговаривает с древними писателями запросто, задает им запросы и сам даже отвечает за них, позабывая вовсе о том, что начал робким предположением- ему уже кажется, что он это видит, что это ясно, — и рассуждение заключено словами: «так это вот как было, так вот какой народ нужно разуметь, так вот с какой точки нужно смотреть на предмет!» Потом во всеуслышанье с кафедры, — и новооткрытая истина пошла гулять по свету, набирая себе последователей и поклонников» (Н. Гоголь. «Мертвые души»).
Оценки русской ментальности, которые приводит польский исследователь русской души, опираются большей частью не на язык, а на этнологические работы, связанные с изучением менталитета, который не связан непосредственно с языком [12]. Поэтому выделенные Вежбицкой «семантические свойства» русского языка, хотя и могут отражаться в языке, в целом представляют собой феномен иного рода, чем язык. При этом свои этнологические источники А. Вежбицкая подбирает весьма своеобразно.
Во-первых, эти источники в значительной мере отражают высказывания либо русских литераторов позапрошлого века, таких как Л. Н. Толстой, Ф. М. Достоевский, В. С Соловьев, либо эмигрантских авторов, посвятивших себя борьбе с коммунизмом [13]. В связи с поражением социалистической системы в последнее десятилетие XX в. стремительно укрепляется буржуазный менталитет, признаки которого противоречат коллективному психологическому портрету соотечественника, поэтому источники, на которые опирается исследователь, являются устаревшими. Менталитет как индивидуума, так и целого общества находится в состоянии постоянной эволюции, поэтому абсолютизировать его не годится. В одной и той же стереотипной ситуации прототипическое поведение русского человека эпохи Ивана Грозного, Николая Первого, Иосифа Сталина и Бориса Ельцина может разительно отличаться.
Во-вторых, компоненты, выделенные Вежбиц-кой на основе изучения устаревших этнографических источников, в лучшем случае могут характеризовать русский национальный характер не качественно, а только количественно. Эти компоненты
в той или иной степени присущи всем этническим группам, культурам и народам. Межэтническое различие, таким образом, проявляется не в том, что какая-то особенность (например «иррациональность) присутствует или отсутствует в какой-то культуре, а в том, что эта особенность присуща культуре лишь в той или иной степени относительно других культур. Поэтому говорить об особенностях культуры или языка можно лишь, основываясь на репрезентативном сравнении ряда культур или языков.
В труде, посвященном вопросам русского языка [14], тенденциозность автора становится столь очевидной, что заставляет задуматься об исторических корнях польской русофобии. Автор рассматривает компоненты «смыслового универсума русского языка», а именно: эмоциональность, пассивность, антирационализм и любовь к моральным суждениям. Под эмоциональностью имеется в виду излишняя эмоциональность русского человека по сравнению с человеком западной культуры. Пассивность русского характера трактуется как «при-терпелость», то есть «бессмысленное, унижающее достоинство человека терпение». Антирационализм понимается как недоверие русского человека к логическому мышлению и к «западной тирании разума». Наконец, любовь к моральным суждениям есть, оказывается, не что иное, как склонность к инвективе, то есть к гневному, резкому, оскорбительному выступлению против кого-то, к обличительной брани.
4. Эмоциональность русского человека. А. Вежбицкая пытается обосновать постулируемую вначале этнологически русскую эмоциональность данными языка- при этом английский языке выступает в качестве эталона сравнения. Вначале исследователь делится некоторыми наблюдениями в связи с употреблением и прагматикой эмотивов в английском языке. Выясняется, что непереходные эмотивные глаголы типа fret «беспокоиться» sulk «дуться», fume «кипеть от раздражения» выражают более интенсивные эмоции, чем глаголы состояния типа be sad или be glad или be angry. Выясняется также, что непереходные глаголы, как правило, «выражают негативные неодобрительные оттенки» [14, с. 41]. Здесь мысль исследователя сразу делает «менталистский кульбит», поскольку сразу следует вывод о том, что носителям английского языка не свойственно «отдаваться чувствам» и что «культура побуждает их be glad, а не rejoice, be sad, но не pine и be angry скорее, чем fume или rage. Это тонкое наблюдение, однако, не сопровождается доказательной ссылкой, зато позволяет противопоставить этим эмотивам соответствующие глаголы в русском языке, которые с точки зрения исследователя говорят о склонности русского человека «отдаваться во власть стихии чувств» (приводятся контексты типа отдаваться унынию, предаваться утрате, отдаваться чувству досады из классической русской литературы).
Можно ли также, исходя из употребительности такого слова, как overwhelmed «охваченный каким-
то чувством» в английском языке (индекс частотности 615 в Британском Национальном Корпусе), говорить о склонности британца к чувствам? Возможно, носитель английского языка не любит говорить о своей охваченности чувством, и, вероятно, это особенно показательно для настоящего времени, то есть это может быть выраженным модусом поведения современного британца, однако, это не имеет прямого отношения к лексическому богатству языка. Как в лексико-семантической системе, так и в дискурсе можно найти не меньше английских эмотивов, чем в русском языке. Конечно, частотность этих эмотивов может варьироваться, что требует проверки, и результаты такой комплексной проверки могут лечь в основу каких-то утверждений о национальном характере. В рамках данной статьи сделать это невозможно по объективным причинам. Ведь даже одно эмоциональное состояние, например чувство страха, соответствует целому семантическому полю, которое характеризуется большим лексическим массивом и поэтому способно стать объектом самостоятельного масштабного исследования.
5. Пассивность русского человека. В конце концов, можно простить оригинальному мыслителю несколько поверхностные выкладки, образующие гипотезу о «пассивности русского духа». Можно даже согласиться, что в самом деле многие, в том числе русские, отличаются чрезмерной склонностью к эмоциям и морализаторству, пренебрежением к логике, и русская история демонстрирует долготерпение простого человека (правда, русская история, как и любая другая, многое что демонстрирует). Трудно только согласиться с тем, что грамматика, оказывается заложником национального «многотерпения», в частности, в глагольных предложениях, в которых лицо-субъект выступает в дательном падеже, а предикат имеет безличную форму среднего рода- такая конструкция якобы указывает на «отсутствие контроля» над ситуацией. Сравнивая агентивный тип предложения (он мучился) с дативным типом (ему было мучительно), автор считает, что первый тип выражает причину появления некоторого чувства в результате напряженного размышления в течение некоторого времени, в то время как второй тип «говорит о том, что данное чувство не находится под контролем экспе-риенцера» [14, с. 45]. Примечательно, что в английском языке, как указывает А. Вежбицкая, конструкции, выражающие «отсутствие контроля», встречаются гораздо реже, чем в русском. Обсуждая инфинитивные конструкции с предикатами необходимости и возможности типа мне необходимо/можно, А. Вежбицкая соглашается признать, что активная форма (я должен/могу) тоже допустима, хотя и встречается реже. Однако «не эти относительно-редкие номинативно-субъектные высказывания определяют русскую речь, — пишет польский языковед, — куда более типичны для нее конструкции с дательным падежом субъекта, в которых все ограничения и принуждения подаются в пациентивном модусе, формально отличном от
агентивного» [14, с. 56]. Здесь хочется высказать следующие возражения.
Во-первых, в английском языке вообще сомнительно существование дательного падежа и, следовательно, соответствующих конструкций, а примеры А. Вежбицкой суть безличные предложения (it seems/appears/happens), в которых значение «кому/чему» вполне факультативно: it seems & lt-to me& gt-. Не «активная жизненная позиция» европейца, а строй языка заставляет использовать именительный падеж. Русский язык со своей падежной системой обладает даже более широким грамматическим репертуаром предикации, чем английский, и это преимущество нельзя толковать как грамматическую покорность судьбе.
Во-вторых, судя по частотности в речи дативные конструкции, распространенные в русском языке, все же уступают по употребительности аген-тивным конструкциям. Кстати, так же обстоит дело в польском языке, например: bardzo mi przyjemnie poznac pana («мне очень приятно познакомиться с Вами») — zdaje mu sic ze ja to jeszcze nie wiem («ему кажется, что я этого еще не знаю») — to jej bardzo dogadza («ее это очень устраивает»), однако собиратель семантических примитивов не обращает на это никакого внимания. Ср. также аналогичные конструкции в татарском языке: мщэ барарга кирж («мне нужно идти»), сицэ бу китапны укырга туры килер («тебе придется прочитать эту книгу») — ср. также французские безличные модальные обороты вроде il faut faire cela («надо это сделать») — ср. также в финском языке: minun pitaa ostaa uusi kaara («мне нужно купить новую тачку»), minun taytyy ottaa lepoa («мне нужно отдыхать»). В этих же языках употребляются синонимичные агентивные обороты: тат. мин барарга теишмим, фр. tu dois faire cela и т. д. Одно из двух: либо агентивность в русском языке грамматически уравновешивается пациентивно-стью, и тогда ничего определенного о духе нации сказать нельзя, либо все грамматики, включая родную грамматику польского исследователя, окрашены в фаталистические тона.
В-третьих, трудно согласиться с тем, что дативная структура (в отличие от соответствующей агентивной структуры) «полностью освобождает действующее лицо за конечный результат» [14, с. 72]. Независимо от структуры значения предложения а) мне удалось победить свой страх и б) я справился со своим страхом полностью синонимичны- различие состоит только в модальности (несколько меньшая категоричность конструкции с дательным падежом). Дативная конструкция употребляется в разных случаях: 1) для выражения менее категоричного смысла- поэтому выражения типа мне хочется думать, мне представляется, мне верится, мне помнится (говорящий не вполне полагается на свою память) звучат «более интеллигентно», чем соответствующие агентивные структуры- 2) для выражения оценки совершаемого действия с обязательным наречием (мне плохо спится в последнее время, ему живется хорошо, как тебе работается? и т. д.) — 3) для выдвижения на перед-
ний план объекта действия конверсивного типа, когда объект выполняет «зеркальное» действие по отношению к субъекту предложения (я его встречаю = он мне встречается) — 4) для выражения невозможности какого-то действия (мне его не догнать), в которой выражается не «покорность судьбе», а простая модальность невозможности (ср. *мне его догнать).
Падеж не может быть связан с национальным характером. В противном случае форму обращения через третье лицо (pan, pani, panstwo), принятую в польском языке (например, Panstwo b§ dq laskawi weisc na salg «Будьте добры, пройдите в зал»), можно было бы интерпретировать как проявление свойственной польскому характеру неискренности, увертливости и уклончивости. Е. В. Падучева замечает, что «задача отыскания в том или ином языке черт, a priori приписываемых соответствующему национальному характеру, безнадежна и не представляет большого интереса» [15, с. 21], поскольку свойства национального характера выявляются «вычитыванием» из национально-специфического в соответствующих языках.
Активные (номинативные) синтаксические конструкции в английском языке расцениваются польским исследователем в качестве выражения активного отношения к жизни, следовательно, рационализма. Однако фаталистическое мировоззрение при желании можно «найти» не только в синтаксисе, но и в лексике, в частности в лексике английского языка. Например, глагол happen «случаться» употребляется в английском языке чаще, чем его эквивалент в русском [16, с. 39]. Конечно, в современном английском языке уже нельзя сказать, как в древнеанглийском, «мне случилось" — для этого используется агентивное выражение I happened (дословно «я случился»), однако это сути дела не меняет и на частотности употребления глагола не отражается.
Об изменениях в мировоззрении в человеке западной культуры можно было бы говорить только в том случае, если бы дативные конструкции превратились в агентивные при сохранении синтетического строя, но не при переходе к другому языковому типу. Кстати, «распад английской падежной системы происходил отнюдь не во времена рационализма, развития наук и ослабления влияния церкви, а в тяжелые годы оккупации, когда норманны выжигали целые регионы, не оставляя в живых ни одного человека» [16, с. 41]. Таким образом, употребление датива во всех индоевропейских языках синтетического строя и его постепенное исчезновение в языках аналитического строя никакого отношения к «активному способу мышления» не имеет.
6. Антирационализм русского человека. Доказательство иррационального (антирационально-го) характера русского менталитета А. Вежбицкая видит опять-таки в синтаксисе и в частице авось. Что касается этой частицы, обозначающей оправдание беспечности, когда речь идет о слабой надежде на то, что удастся избежать какого-то крайне нежелательного последствия, то она крайне мало-
употребительна в современной речи. Вместе с тем стереотип поведения русского человека, который любит действовать на авось, вполне сохраняется, только это почти никак не отражается в языке, поскольку авось практически исчезло из обихода, кроме производного выражения действовать на авось. Русский человек продолжает действовать на авось, однако вслух об этом не говорит, а русские романы (культурный концепт!) и фольклор уже не составляют объекта ежедневного приобщения, особенно среди молодежи. Здесь более нечего добавить, кроме разве того, что частотность употребления этого слова вполне можно проверить по современным текстам.
«Синтаксическая иррациональность» русского характера всего лишь продолжает тему его пассивности, которую А. Вежбицкая почему-то выделяет отдельно, хотя речь по-прежнему идет о корреляции между синтаксическим строем языка и «плохой» ментальностью его носителей. Утверждается, что, в отличие от западного мировоззрения, воспринимающего мир «в терминах причин и их следствий», русский подход «дает более субъективную, более импрессионистическую, более феноменологическую картину мира».
Здесь еще раз стоит обратить внимание на постоянное смешение языка и менталитета, вследствие чего возникает закономерная серия вопросов. Если на русском языке говорят практически все народы, населяющие огромную территорию федеративного государства, означает ли это, что представители других этносов при переходе на русский язык вмиг утрачивают свою нерусскую активность и становятся пассивными созерцателями того, что происходит вокруг? Становится ли человек западной культуры заложником «пассивной культуры» при употреблении русского языка? Если несчастье фатализма есть удел только этнического русского, то как следует трактовать билингвов, родившихся в смешанных браках или усвоивших русский язык почти одновременно с родным языком? Все эти вопросы остаются без ответа.
Работа А. Вежбицкой по синтаксису русского языка уже формирует традицию противопоставления русского языкового мышления западному по признаку «активность и контроль над ситуацией» [17, с. 147]. Русский язык, считает М. В. Захарова, всячески поощряет преобладающую в культурной традиции тенденцию рассматривать мир как совокупность событий, не поддающихся ни человеческому контролю, ни человеческому уразумению- при этом непознаваемые и неуправляемые события чаще бывают для человека плохими, чем хорошими [18, с. 176]. В русском синтаксисе, таким образом, видится фатализм, иррациональность, алогичность, страх перед неопознанным, агностицизм русского народа, и в этом, как указывает Тер-Минасова, возможно, «есть что-то правильное» [19, с. 214].
Как указывает Е. В. Зарецкий в своем фундаментальном труде, посвященном безличным конструкциям в разных языках, их употребление напрямую зависит от типа языка. В германской группе
языков эти конструкции, типичные для индоевропейского языка, сохранились в наиболее синтетических языках, а именно в немецком, исландском и фарерском [16, с. 7]. Вообще, продуктивность обезличивания находится в отношении обратной корреляции с уровнем аналитичности языка [20, с. 174], и от этой корреляции зависит также дифференциация субъекта и объекта- ср.: Саша помогает Маше, Маше помогает Саша vs. Alex helps Maria, Maria helps Alex- Мне хочется vs. *(To) me wants it/It wants (to) me?). Без различения субъекта и объекта действия безличные конструкции, унаследованные от индоевропейского языка, невозможны. Потому развитие языков в сторону аналитического строя приводит к тому, что индоевропейские безличные конструкции неизменно уступают дорогу конструкциям личным- ср., например, в английском языке: me nedeth (дословно: «мне надо») ^ I need (дословно: «я нуждаюсь») [21, с. 36].
Таким образом, опускание подлежащего, характерное для языков синтетического строя, ничего загадочного, фаталистического и иррационального в себе не содержит и на менталитет никак не влияет. Наоборот, речь идет о вполне рациональной, то есть целесообразной, закономерной экономии языковых средств (принцип наименьшего усилия).
А. Вежбицкая не учитывает продуктивности пассивных конструкций в английском языке, променявшем свой когда-то синтетический строй на аналитический- и рост этой продуктивности вполне сопоставим с ростом числа безличных конструкций в русском языке в последние века. Вообще, западная этнолингвистика не комментирует эту корреляцию и не пытается толковать английский пассив как проявление пассивности западного духа. Правда, со второй половины двадцатого века американская стилистика неукоснительно рекомендует воздерживаться от употребления пассива, который как бы позволяет спрятаться от ответственности. Так, в частности, комментируется фраза президента Л. Джонсона, который в связи с Вьетнамской войной сказал: «Mistakes were made», чтобы избежать своей личной ответственности за политические ошибки, которые «были сделаны» [22].
Такая политика косвенно указывает на то, что пассив все же осознается как проявление «плохого менталитета», однако открыто признать это означало бы признать западное заблуждение относительно славянской пассивности. Это лингвистическое лицемерие немного напоминает прежнее отношение к флективным языкам как к более совершенному языковому типу по сравнению с другими типами- и такое отношение было особенно характерным для западной лингвистики позапрошлого века.
Как видно из концептуального анализа русского языка А. Вежбицкой, западная этнолингвистика, ограничиваясь простым описанием безличных конструкций без упоминания пассивных оборотов, продолжает приписывать отрицательные черты национального характера русскому народу. Странно только, что это заблуждение находит отражение
и в отечественной лингвистике. Вслед за польским менталистом русский лингвист утверждает, что «русский язык & lt-… >- подчеркивает действия высших потусторонних сил и скрывает человека как активного действователя за пассивными и безличными конструкциями» [19, с. 214]. Идея о пассивности русского духа, подхваченная в отечественной науке, даже проникает в массовую культуру: «& lt-… >- определенно, обилие пассивов и безличных конструкций в речи (например, в русской и советской речи) неизбежно ведет к безответственности, возведенной в степень нормы и даже неизбежности» [23]. Позитивизм научного исследования, таким образом, подменяется западной идеологией, и на веру принимается заимствованная идея, которая заставляет чувствовать себя без вины виноватым.
С помощью социологических опросов легко проверить связь между рациональным мышлением и строем языка- приведенные ниже данные (всего 18 источников) [16, с. 41−42] заставляют усомниться в такой связи. Результаты анкетирования показывают, в частности расхождение в степени рационализма англичан и американцев, хотя и те, и другие говорят на одном языке.
Объект веры Амери- канцы Русские Англича- не Немцы
% % % %
Бог 90 (92) 7 55 (60) 45 (64)
Жизнь после смерти 84 58 (73) 47 (53) 27 (5)
Чудеса 82 (84) 44 — 41 (50)
Рай 82(85) 46 52 25
Ангелы 78 53 — 24
Ад 69 (74) 44 28 (32) 17
Дьявол 68 (71) 44 29 (32) 18 (27)
Приви- дения 34 (51) 13 (25) 38 (68) 21
Астро- логия 9 (31) 15 (42) 31 22
Примечание. Цифры внутри скобок означают данные в других источниках.
Наиболее рациональное мировоззрение наблюдается у немцев, говорящих на языке промежуточного типа, с большей степенью аналитизма, чем русский, но менее аналитическом, чем английский. Мировоззрение англичан по некоторым пунктам более рационально, чем русское, по другим более иррационально- явных тенденций не просматривается. Удивляет, однако, что англичане почти в два раза чаще верят в судьбу, чем русские. При желании это можно было бы истолковать как проявление фатализма.
7. Любовь к моральным суждениям. А. Веж-бицкая указывает, что «русские точно так же эмоциональные и склонны к крайностям при выраже-
нии морального восторга, как и при выражении морального осуждения» [14, с. 83]. Правда, затем следует признание о том, что «расхождения между языками в сфере выражения предельного морального восторга менее очевидны» [14, с. 84]. Поэтому взгляд исследователя фиксируется в основном на пейоративных предикатах. Общее, однако, состоит в том, что как отрицательные, так и положительные «моральные суждения» рассматриваются отрывочно, бессистемно, основываясь всего лишь на нескольких примерах, из которых делается глобальный вывод об «эмоциональной ориентации русской души». По-прежнему остается непонятным критерий выделения, в частности критерий моральных оценок, поскольку приведенные исследователем слова (благородный, красивый, прекрасный) относятся не только и не столько к моральным качествам лица, сколько служат общими предикатами положительной оценки. Например, контексты благородная внешность, прекрасное лицо, красивый жест не позволяют сделать вывод о высокой нравственности лица, о котором идет речь.
А. Вежбицкая выводит из русской классической литературы весьма ограниченное число единиц для выражения «категорического морального осуждения» (подлец, мерзавец, негодяй), которые якобы являются самыми распространенными в этой сфере. Так, рассматривая слово подлец, исследователь уверяет, что «русские очень часто употребляют это слово» [14, с. 79]. Однако в концептосфере русского человека сегодняшнего дня таких единиц неизмеримо больше. Автор «примеряет» английские эквиваленты к русском слову, отбрасывая их одно за другим. Например, bastard отбрасывается как слишком грубое, rascal и villain — как архаичные, scoundrel — как редко употребляемое, reptile «рептилия», viper «змея-гадюка», swine «свинья» -как зоологизмы.
Здесь можно высказать следующие соображения:
1. Отбрасывая слово bastard, А. Вежбицкая «не замечает» его широкой употребительности. Индекс его употребительности в стомиллионном Британском корпусе слов составляет 1276. Сократив модуль числа в 100 раз для приведения в соответствие с миллионным корпусом, на который ссылается Вежбицкая, можно видеть, что его употребительность гораздо выше, чем у слова scoundrel: 12,76 & gt- 2, а именно scoundrel показывает «яркое различие» между языками. Получается, что русский человек гораздо более непринужденно пользуется инвектив-ной лексикой, чем человек «западного менталитета».
2. Отбрасывая архаичные слова в английском языке, Вежбицкая «не замечает» книжного характера русских эквивалентов, которые мало употребляются в современной русской речи. Ср.: «Вы подлец, милостивый государь!» Однако концептуалист почему-то считает эти слова «обиходными». «Не замечается» при этом масса слов и выражений негативной оценки лица в современном русском языке, например бармалей, висельник, гад (4420) (гад такой/ гаденыш! гадина/ гадюка), гандибобер, гни-
да (734), говнюк (248), гусь (каков гусь/хорош гусь), дрянь (3063), зараза (2383), жлоб (511), каналья (444), клейма негде ставить, клюха, козел (7225) (дрянцо), мерзавец (3788) (мерзавка), мразь (735), негодяй (5618) (негодяйка), оглоед, падла, паразит, паршивец (278), паскуда (429) (паскудник), педри-ла-мученик (14), поганец (30) (поганка! погань), подонок (2513), поганец (230) (поганка), подлец (2449) (подлюга! подлячка), прохвост, пустовка, ракалья, растопка (102), рванина (51), свинья (4833), сволочь (5603) (сволочь такая/ сволота! сволочье), скот (3551), сквернавец (10) (сквернавка), скотина (2327), стерва (1462) (стервец! стервятина / стервоза), сука (6577) (сукан! сукин сын/ сукин кот /сучара/ сучка/ сучок), супостат, тварь (3907), ублюдок (2607), шаболда (1), шантрапа (94), шваль (198), шелуха (378), шишира, шкура, шушваль (7), халда (21), холера (461) (всего 54). Здесь в скобках указывается зафиксированная частотность употребления из корпуса объемом 300 миллионов слов и словосочетаний, извлеченных из словаря синонимов русского языка [24]. Самые распространенные ругательные слова в русском языке располагаются следующим образом в порядке убывания частотности: козел (7225), сука (6577), сволочь (5603), негодяй (5618), свинья (4833), гад (4420). Из трех самых распространенных, по мнению Вежбицкой, ругательных номинаций в список самых частотных попадает только негодяй, которое занимает лишь четвертое место. Для приведения в соответствие с миллионным корпусом Вежбицкой необходимо сократить числовые модули трехсотмиллионного корпуса в 300 раз: козел (72. 2), сука (21. 9), сволочь (18. 7), негодяй (18. 7), свинья (16. 1), гад
(14. 7).
3. Отбрасывая зоонимические инвективы, Веж-бицкая объясняет это тем, что для них «уже есть соответствия в русском языке». Такое объяснение представляется маловразумительным, потому что отсылает к дословному переводу и ничего не объясняет per se. Вместо выхваченных наугад нескольких объектов категории необходимо исследовать всю категорию- для этого необходим полный корпус номинаций морального осуждения в английском языке, подобный русскому корпусу. Метод трансформации объяснения позволяет извлечь такой корпус из словаря-тезауруса [25]: bastard (sl.) «an unpleasant or despicable person- a person of a specified kind"(1276), beast «a brutal person- (coll.) an objectionable person or thing» (874), blackguard «a villain- a scoundrel- an unscrupulous, unprincipled person» (14), bounder (coll. or joc.) «a cad- an ill-bred person» (13), cad «a person (esp. a man) who behaves dishonorably» (283), creep (sl.) «an unpleasant person» (531), cur (coll.) «a contemptible person» (31), dog (coll.)"a despicable person- a person or fellow of a specified kind» (7872), heel (753), knave «a rogue, a scoundrel» (48), louse (sl.)"a contemptible or unpleasant person» (47), rascal (often joc.) «a dishonest or mischievous person, esp. a child» (38), rat (coll.) «an unpleasant person» (1049), ratbag (sl.) «an unpleasant or disgusting person"(6), rogue «a dishonest or unprin-
cipled person» (293), rotter (esp. BE sl.) «an objectionable, unpleasant or reprehensible person» (17), scallywag «a scamp, a rascal» (19), scamp (coll.) «a rascal- a rogue» (95), scapegrace «a rascal- a scamp, esp. a young person or child» (5), scoundrel «an unscrupulous villain- a rogue» (44), son of a bitch (sl.) «a general term of contempt» (30), skunk (coll.) «a thoroughly contemptible person» (42), stinker (sl.)"an objectionable person or thing» (33), stinkpot (sl.) «a term of contempt for a person"(1), swine (coll.) «a term of contempt or disgust for a person' (238), toerag (BE sl.) «a term of contempt for a person» (5), villain (coll. usu. joc.) «a rascal or rogue» (299), worm «an insignificant or contemptible person» (582), wretch (often as a playful term of depreciation) «a reprehensible or contemptible person' (68) (всего 31). Помета в скобках указывает коннотацию- число в скобках указывает частотность употребления, по данным стомиллионного Британского Корпуса. Сократив в сто раз модуль каждого индекса, можно привести частотность лексических единиц в полное соответствие с русским языком. Тогда наиболее частотными словами в английском языке окажутся dog (78,7), bastard
(12,8), rat (10,5), beast (8,8), heel (7,5), worm (5,8).
4. Натяжкой выглядит проведенный А. Вежбицкой семантический анализ слов подлец, мерзавец и негодяй. Электронный толковый словарь использует общие элементы в их толкованиях: подлец «подлый человек, негодяй" — мерзавец «безнравственный, мерзкий, подлый человек, негодяй" — негодяй «человек недостойного поведения- безнравственный, подлый, низкий человек» [26]. Другой словарь [5] дает аналогичные толкования. Таким образом, 1) все толкования содержат общий маркер «подлый человек" — 2) подлец и мерзавец объясняются через соотнесение со словом негодяй- 3) мерзавец и негодяй содержат общий маркер «безнравственный" — 4) все эти слова способны взаимно заменяться во всех контекстах- ergo, все эти экспрессивы суть полные синонимы. Однако собиратель семантических примитивов все же «находит» смысловые различия в значениях этих инвек-тивов. Так, для этих слов предлагаются «дополнительные смысловые компоненты»: для слова мерзавец «я не хочу быть рядом с этим человеком (X)" — для слова подлец: «X не такой, как другие люди- X может делать плохие вещи, которые другие люди делать не могут" — для слова негодяй: «нельзя думать: X будет делать хорошие вещи- можно думать: X будет делать плохие вещи». Остается заключить, что все без исключения предложенные компоненты можно отнести к рассматриваемым словам, поэтому читатель так никогда и не узнает, чем отличаются друг от друга «лучшие образцы употребления» этих русских лексем.
5. Среднеарифметическое различие в частотности самых частотных слов между языками сравнения составляет: {(78.7 + 12.8 + 10.5 + 8.8 + 7.5 + 5.8 = 117): 6 = 19.5 } & gt- {(72 +21.9 + 18.7 + 16.1 = 81): 6 = 13. 5}, т. е. 19.5 & gt- 13.7. Таким образом, средняя частотность слов морального осуждения даже оказывается несколько выше в русском языке по срав-
нению с английским языком, в то время как у Веж-бицкой все наоборот, и при этом разница достигает одного порядка. Разумеется, надо сделать скидку на значительно больший «удельный вес» слова dog по сравнению с другими словами, что объясняет «перевес» русской бранной лексики. К тому же большая часть самых частотных английских инвективов (dog, rat, beast, worm) употребляется фигурально, то есть в качестве вторичных номинаций, в то время как корпус учитывает разные значения. Поэтому, чем больше индекс многозначности, тем чаще встречается слово, однако большая часть самых частотных русских инвективов (козел, сука, свинья и гад) также употребляется в переносном смысле. Итак, в английском языке, так же, как в русском, есть значительное число языковых единиц морального осуждения, и частотность этих единиц примерно совпадает в обоих языках.
В целом гипотеза А. Вежбицкой о предпочтении в русской речи гиперболы «для выражения любых оценок, как положительных, так и отрицательных, и в частности моральных» [14, с. 84] не находит своего подтверждения в языке.
Резюмируя, можно заключить, что подход А. Вежбицкой к анализу русского языка строится, с одной стороны, на априорной и не выдержавшей проверку временем гипотезе о пассивном, антира-циональном и чрезмерно эмоциональном менталитете русского народа, традиционно поддерживаемой западной этнолингвистикой. С другой стороны, этот подход находится в полном соответствии с практическим применением концептуального анализа, характеризуемого бессистемностью, субъективизмом и пренебрежением к фактическому материалу языка.
ЛИТЕРАТУРА
1. Кубрякова Е. С. Язык и знания. М., 2004. С. 12.
2. Паршин П. Б. Теоретические перевороты и методологический мятеж в лингвистике XX века // Вопросы языкознания, 1996. № 2. С. 19−42.
3. Левицкий В. В. Семасиология. Винница, 2006. С. 143.
4. Попова З. Д., Стернин И. А. Понятие «концепт» в лингвистических исследованиях. Воронеж, 2000. С. 23.
5. Ожегов С. И., Шведова Н. Ю. Толковый словарь русского языка. М., 2000.
6. Wierzbicka A. Lexicography and Conceptual Analysis. Ann Arbor. 1985.
7. Вежбицкая А. Понимание культур через посредство ключевых слов. М., 2001. С. 235.
8. Spears R. McGraw-Hill's Dictionary of American Idioms and Phrasal Verbs, 2006.
9. Freedom of Associations. Geneva, 2006.
10. Zimmerling R. Influence and Power. Dordrecht, 2005.
11. Даль В. И. Толковый словарь живаго великорускаго языка (адаптированная версия). М., 1998.
12. Шафиков С. Г. Национальный менталитет, межкультурная коммуникация и язык // Homo loquens в языке, культуре, познании: Сборник научных статей к 70-летию профессора Рахима Закиевича Мурясова. Уфа: РИЦ БашГУ, 2010. Ч. I. С. 365−383.
13. Bauer R., Inkele A., Kluckhohn C. How the Soviet System Works. Cambridge, 1956.
14. Вежбицкая А. Русский язык. // Язык, культура, познание. М., 1996.
15. Падучева Е. В. Семантические исследования (семантика вида и времени в русском языке- семантика нарратива). М., 1996.
16. Зарецкий Е. В. Безличные конструкции в русском языке: культурологические и типологические аспекты. Астрахань, 2008. URL: http: //www. russian. slavica. org/down/zareckij. pdf
17. Треблер С. М. К характеристике русского национального языкового сознания // Русский язык: исторические судьбы и современность: II Международный конгресс исследователей русского языка. М. С. 147−148.
18. Захарова М. В. Безличные предложения в культурологическом аспекте // Сопоставительная филология и полилинг-визм: Казань, КГУ им. В. И. Ульянова-Ленина. С. 171−176.
19. Тер-Минасова С. Г. Язык и межкультурная коммуникация. М., 2000.
20. Зеленецкий А. Л. Сравнительная типология основных европейских языков. М., 2004.
21. Eythorsson Th. Dative vs Nominative: changes in quirky subjects in Ice-landic // Leeds Working Papers in Linguistics 8: Р. 27−44.
22. Kohn M. Some Guidelines on the Use of Passive Voice. URL: http: //www. clas. ufl. edu/users/kohn/passivevoice. html.
23. Aлександров Д. А. Враг народа // Top-Manager, 09. 12. 2004. URL: http: //www. top-manager. ru/?a=1&-id=407
24. СРС — Словарь русских синонимов (онлайн-версия) http: //www. classes. ru/all-russian/russian-dictionary-synonyms-term-42 724. htm
25. The Oxford Dictionary and Thesaurus. Oxford/ Melbourne. 1992.
26. Электронный словарь ABBYY Lingvo x 3.
Поступила в редакцию 02. 04. 2012 г.

ПоказатьСвернуть
Заполнить форму текущей работой