Лесной локус в «Немецких» стихотворениях Саши Черного

Тип работы:
Реферат
Предмет:
Литературоведение


Узнать стоимость

Детальная информация о работе

Выдержка из работы

СОЦИОГУМАНИТАРНЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ
УДК 821. 161. 1
ЛЕСНОЙ ЛОКУС В «НЕМЕЦКИХ» СТИХОТВОРЕНИЯХ САШИ ЧЕРНОГО
Сергей Сергеевич Жданов
Сибирский государственный университет геосистем и технологий, 630 108, Россия, г. Новосибирск, ул. Плахотного, 10, кандидат филологических наук, доцент, заведующий кафедрой иностранных языков и межкультурных коммуникаций, тел. (383)343−29−33, e-mail: fstud2008@yandex. ru
В статье рассматривается образ леса, который представлен в стихотворениях Саши Черного, относящихся к двум его посещениям Германии в доэмигрантский и эмигрантский периоды творчества. Соответственно, лес в «немецких» текстах художника выступает в двух своих ипостасях: это лес-убежище, где герой-мечтатель находит укрытие от суеты человеческого мира, а также лес-пустыня, пространство медитаций, созерцания и встречи с божественным началом. При этом в разные периоды творчества поэта образ леса меняется. Во время эмиграции он становится более трагичным и связывается с мотивом утраченной родины. Следует отметить, что лес также выступает в качестве детского и звериного пространств, т. е. локуса естественности, который противопоставлен миру человеческой цивилизации.
Ключевые слова: русская литература ХХ века, поэзия Серебряного века, Саша Черный, хронотоп, лес, идиллия, рассказчик, странник.
FOREST LOCUS IN SASHA CHORNY'-S «GERMAN» RHYMES
Sergey S. Zhdanov
Siberian State University Geosy stems and Technology, 630 108, Russia, Novosibirsk, 10 Plakhotnogo St., Ph. D., Assoc. Prof., Head of Foreign Languages and Intercultural Communications Department, tel. (383)343−29−33, e-mail: fstud2008@yandex. ru
The article deals with an image of forest presented in Sasha Chorny'-s rhymes which belong to the time of poet'-s visiting Germany in the pre-emigration and emigration periods of his work. The forest locus in the artist'-s & quot-German"- texts has two main incarnations. There is firstly a forest-asylum where the dreaming persona finds a hiding place from vanity of the human world and secondly a forest-desert, space of meditation, contemplation and meeting the Divine. The image of forest changes besides in various periods of the poet'-s work. During the emigration it gets more tragically and is connected with a motif of the lost homeland. It'-s worth mentioning that forest is also marked as a children and animal space, i. e. a locus of naturalness which is confronted with civilization.
Key words: Russian literature of the XX century, Silver Age of Russian poetry, Sasha Chorny, chronotope, forest, idyll, narrator, traveller.
Посвященные Германии стихотворения Саши Черного выступают своеобразным травелогом, в котором предстают различные пространственные образы, маркированные немецкостью. Они объединены темой путешествия.
Именно в путешествии, как подчеркивает О. А. Лавренова, «…ярче, чем при других видах. взаимодействия, происходит символизация пространства культурой» [1, с. 39]. Порождаемые путешествием в спатиуме и фиксируемые в художественных произведениях образы, с одной стороны, будучи плодом авторского сознания, индивидуальны, а с другой — помещены в определенный историко-культурный контекст. В результате семиотической перекодировки реальное географическое пространство трансформируется в художественный хронотоп, функционирующий по собственным внутренним законам. Это пространство воображения, как пишет Г. Башляр, «. не может оставаться индифферентным, измеряемым и осмысляемым в категориях геометрии» [2, с. 21−22]. Оно в силу своего авторского «происхождения» является пристрастным, субъективно оцениваемым, обладая особым «притяжением» [2, с. 22]. Автор траве-лога отбирает из множества заложенных в том или ином типе пространства смыслов важные для него, создавая собственный вариант хронотопа.
Это приводит нас к еще одному связующему «немецкие» тексты звену повествования о путешествии — рассказчику, стоящему для читателя как бы «перед» личностью автора. Нарратор может выходить на первый план или растворяться в тексте, но в любом случае выступать тем фокусом, в котором будет концентрироваться изображаемое пространство.
В стихотворных «немецких» текстов Саши Черного образ рассказчика достаточно однороден. На наш взгляд, этот лирический герой — мечтатель-путешественник, обладающий, по выражению Н. П. Анциферова, свойством «бескорыстного созерцания», «того интереса ко всему окружающему, который довлеет себе» [3, с. 333]. Город, лес, река, горы — все становится для него объектом наблюдения и описания. Недаром многие стихотворения Саши Черного о Германии представляют собой бессюжетные лирические зарисовки, предмет интереса в котором — само пространство и порождаемые его созерцанием чувства, ассоциации.
В образе «одержимого» пространством мечтателя-странника сходится множество смыслов. С одной стороны, это отражение жизненного опыта самого автора, казалось, обреченного на постоянные скитания с юных лет (в Германии поэт побывал дважды, второй раз — во время своего вынужденного бегства из России после революции). С другой — подобным образом реализовалось такое особое явление русской духовной культуры, как странничество, «.в котором сосредотачивалась неизбывная тоска по иному пространству.» [1, с. 44]. Как указывает С. В. Сботова, «тип беглеца, отщепенца, странника, скитальца через огромное количество вариантов появляется в русской литературе» [4, с. 4]. У Саши Черного образы Германии нередко имеют идиллические черты, воплощают мечту о приюте. Впрочем, в различные периоды творчества поэта, как будет показано ниже, изображение чужой земли разнится.
Наконец, на образ скитальца накладывается европейская и, в частности, немецкая культурная традиция. Так, в немецкой литературе «странничество изображается как протест героя-бунтаря против „пыли и тлена“ мещанской жизни & lt-… >- Странник, скиталец, бродяга Гете противопоставляется оседлому человеку — домоседу, обывателю, мещанину» [4, с. 83]. Этот образ, придающий динамику статичному по своей природе идиллическому немецкому хронотопу, мы встречаем еще в повести И. С. Тургенева «Ася», в которой патриархальную статичную картину «чистеньких деревенек с почтенными старыми церквами и деревьями» дополняют «молодые длинноволосые странники по чистым дорогам» [5, с. 166]. Путешествующий по Германии Саша Черный тоже рефлексировал на эту тему. В его «немецких» стихотворениях встречаются такие самохарактеристики лирического героя: «странник чужой» [6, с. 278]- «кочующий поэт» [6, с. 307]- «. безработным менестрелем, я слоняюсь.» [6, с. 281]. Соответственно, на него проецируются черты скитальца, наследованные русской литературой у западного романтизма. Характерно в связи с этим упоминание «менестреля» как образа, четко маркированного отношением к культуре Запада. В связи с образом странника на восприятие немецкого пространства у С. Черного накладывается и гетевская литературная традиция, о которой поэт напоминает в стихотворении 1932 года «Гете». В качестве одной из составляющих гетевского художественного «оперного мира» здесь называются «путники, юные бурши (вечнонемецкая тема)» [7, с. 248].
При этом в «немецких» стихотворениях, относящихся к времени второго, эмигрантского, пребывания С. Черного в Германии, тема странничества видоизменяется. В ней пробиваются трагические тона. Кочующий поэт становится изгнанником, тоскующим об утраченной родине. Характерно, что в произведениях, связанных с первым визитом С. Черного в Германию, тема чужбины явственно раскрывается лишь в стихотворении «Предместье»: «Давит серая чужбина.» [6, с. 277]- «.и у странника чужого сердце тянется к чужим» [6, с. 278]. В это время поэт еще турист, познающий чужое пространство, но всегда могущий вернуться домой. Во второй визит в Германию С. Черный -эмигрант, потерявший возможность вернуться назад. Отсюда в его лирике возникают мотивы одиночества и разрыва связей между русским и немецким пространствами: «Друга нет — и нет путей назад» [7, с. 79]. В связи с этим возрастает и частотность маркирования немецкого локуса как чужого: «чужие люди из окрестных деревень» [7, с. 72] («С приятелем"1) — «в лабиринте тесном и чужом»
1 В этом смысле ситуация в стихотворении «С приятелем» (эмигрантского периода) зеркально противоположна ситуации в стихотворении «Предместье» (доэмигрантский период). Если во втором произведении приветствующие героя немцы вызывают в нем чувство сердечной теплоты («& quot-Добрый вечер!& quot- Это слово, словно светлый серафим… И у странника чужого сердце тянется к чужим» [6, с. 277−278]), то в первом приветливость чужаков лишь усугубляет одиночество героя, ощущение утраты родины: «Каждый встречный на дороге говорит нам: & quot-Добрый день!& quot- & lt-. >- но тоска непримирима, но в душе глухой отказ» [7, с. 72].
[7, с. 78] («В старом Ганновере») — «чужие поля», «чужие слова» [7, с. 87] («Над всем») — «чужих сокровищ ряд» [7, с. 95] («Игрушки»). Носители русскости также показаны с точки зрения носителей немецкости: («Чужестранцы эти, словно птицы» [7, с. 74] («Поденщица»). Наконец, лирический герой рефлексирует о себе как чужаке в представлениях другого: «. мне, скифу чужому.» [7, с. 249] («Гете»). Характерные образы двух последних примеров непосредственно связаны с мотивом странничества, отсутствия постоянного дома: скифы-кочевники2 и птицы, создания воздушной стихии, создающие временные дома-гнезда.
Итак, переходя к рассмотрению конкретных локусов в «немецких» стихотворениях С. Черного, мы будем иметь в виду заявленную выше относительную общность образа одинокого лирического героя-скитальца3 в различных произведениях поэта, равно как и вариации трактовок мотива странничества в доэмигрантский и эмигрантский периоды творчества художника. В рамках данной работы анализу подвергается лесной хронотоп, занимающий значительное место среди пространственных образов в лирике С. Черного.
В семиотическом плане лесной локус вбирает в себя значительное количество значений, подчас прямо противоположных. Он может рассматриваться как «отражение мира"4 [10, с. 234] в целом, объединяя черты верхнего, срединного и нижнего пространств. Так, возникает сакральный образ «леса вечной радости», связанный с «поиском божественного начала» и переживанием «мистической любви» [10, с. 233]. С другой стороны, данный локус в мифопоэтике часто наделяется чертами нижнего мира: это «теневая, хаотичная сторона мира» [11, с. 97], полная опасностей «пугающая преисподняя» [10, с. 233], населенная хищниками и разбойниками. Лесное пространство как «неизученное, неуправляемое место» [12, с. 193], находящееся вне человеческого контроля и агрикультурного возделывания [13, с. 199], противопоставляется человеческому миру.
В то же время это локус-медиатор, «пограничная зона между миром мертвых и миром живых» [14, с. 151], где проходят обряды инициации. Отсюда из
2 Образ скифов отличается в творчестве С. Черного амбивалентностью. С одной стороны, лирический герой, носитель русской культуры, в стихотворении «Гете» обозначает себя как скифа, представителя Востока с точки зрения носителя западной культуры. Это топос в русской литературе рубежа веков. Ср. у А. А. Блока: «Да, Скифы — мы! Да, азиаты — мы.» [8, с. 77]. Как указывает Н. М. Солнцева, в русской литературной традиции рубежа ХХ века скифское начало романтизировалось и рассматривалось как «бунтарское, обращенное к первородным силам, оппозиционное западничеству, но не отталкивающее Запад» [9, с. 151]. С другой стороны, поэт дистанцируется от скифов-большевиков, устанавливающих свои дикие азиатские порядки в России: «Сегодня письмо отправляю далекому другу — заложнику скифов.» [7, с. 77]. В этом проявляется двойственность эмигрантского пограничного существования между двумя мирами — своим и чужим.
3 А. С. Иванов выводит из псевдонима С. Черного «Сам-по-себе» среди прочего такие важнейшие черты образа поэта, как «отъединенность», «замкнутость», «гордость и одинокость» [18, с. 8].
4 Здесь и далее перевод на русский наш — С. Ж.
мифологии в литературу проникает мотив леса-испытания. Таким образом, лесное пространство является периферийным, маргинальным и в то же время связанным с человеческим миром. Как пишет Ж. ле Гофф, «это окраинные земли. «, которые в то же время «. не являются ни абсолютно первозданными, ни совершенно безлюдными краями» [15, с. 97]. Закономерным образом литературный герой, бегущий от человеческого мира, скрывается в лесу. Последний в этом случае принимает на себя функцию убежища, становится «укрытием для невинно гонимых» [16, с. 49] либо местом аскезы, т. е. «созерцания и духовного совершенствования» [12, с. 194], т. е. аналогом пустыни для ближневосточных отшельников. Это позволяет Ж. ле Гоффу обозначить лес как «универсум одиночек», противопоставленный «универсуму коллектива» [15, с. 100].
Образ данного «универсума одиночек» мы встречаем в стихотворениях С. Черного. В произведении «День воскресный» в уста лирического героя вкладывается признание: «Я не аскет и не злодей, но раз в неделю без людей — такая ванна для души! Где ж нет людей? В глуши» [7, с. 143]. В целом лесной локус в стихотворениях поэта часто имеет идиллические черты, что подразумевает «сочетание человеческой жизни с жизнью природы, единство их ритма, общий язык для явлений природы и событий человеческой жизни» [17, с. 375].
В лесу герой-странник С. Черного может, наконец, влиться в неторопливый природный ритм, отдохнуть от сует человеческого общежития, от «безумных городов», где «друг другу головы срывают и горы лжи нагромождают.» [7, с. 89], от филистерского существования в «пасти дола» [6, с. 248]. Здесь человек цивилизованный становится человеком естественным в руссоистском духе, предаваясь «растительным» грезам, по Г. Башляру, «самым медлительным, самым спокойным, самым успокаивающим», хранящим воспоминания о блаженстве [19, с. 267].
Такой мечтательный «бескорыстный» созерцатель предстает перед нами в стихотворении С. Черного «Дамоклов меч». Герой находит свое убежище «под пышной липой»: пышная листва обеспечивает укрытие5, а характеристика тепла («Под пышной липой так тепло мне.» [6, с. 248]) добавляет уюта. Аналогичный образ возникает в стихотворении «В саксонских горах». Здесь герой лежит в «горной чаще», «приникнув к теплому стволу» ивы [7, с. 234]. В этом образе, возможно, проглядывается упоительная греза о лесном жилище странника-одиночки-мечтателя, ведь, как замечает Г. Башляр, тот, кто мечтает о доме, находит дома повсюду» [2, с. 63]. В стихотворении «В саксонских горах» мотив уединенности, интимной укромности и домашности еще более заострен с помощью образа соловья, который поет, укрываясь «в груди пушистой желтой ивы» [7, с. 234]. Эпитет «пушистая» также усиливает ощущение уюта. Если же принять во внимание, что соловей нередко выступает как символ певца-
5 Функцию укрытия выполняет и горная роща с «деревьями в укрытой низине» [6, с. 283] в стихотворении «Почти перед домом.».
6
поэта, то становится ясно, что здесь перед нами разворачивается греза скитальца о доме.
При этом древесное пространство укрывает наблюдателя от мира, но не закрывает мир от него. Мечтатель видит вползающего по веревке на скалу немца-альпиниста, слышит пение соловья, любуется плещущейся в ручье форелью. Сходным образом липа-убежище из стихотворения «Дамоклов меч» обладает проницаемостью изнутри, становясь отличным местом для созерцания. Отсюда, как из окон дома, можно «. смотреть. во все концы» [6, с. 248].
Следует сказать, что липа в «немецких» стихотворениях С. Черного часто маркирует идиллическое и медитативное пространство. См. также: «Сладок запах от лип расцветающих!» [6, с. 240] («Немецкий лес») — «С лип слетает дождь сережек» [6, с. 256] («В пути») — «. расцветают на липах душистые серьги.» [6, с. 257] («В полдень тенью и миром полны переулки. «) — «Под липой сидел я вдали и думал, как к брату, к столу прислонившись.» [7, с. 249] (Гете»). Именно липа соотносится с «символикой деревенской (т. е. идиллической -С. Ж.) жизни, преимущественно в Германии, где липа особенно распространена в сельской местности.» [12, с. 196].
В то же время образ пышной липы приобретает черты мирового древа. Намеком на змея, обитающего в его корнях (пространственный низ), выступает образ «пасти дола» [6, с. 248] с краснеющими пятнами черепиц. Здесь городское пространство маркируется негативно, выступает угрозой («дамокловым мечом») бытию мечтателя-одиночки. Причем двойственность сентименталист-ского естественного человека состоит в том, что он по своей природе не может остаться навсегда в лесу и возвращается к цивилизации, испытывая, если можно так выразиться, «комплекс Энкиду», отвергнутого дикими зверями. Ушедший в лес, будь то отшельник, разбойник или просто праздный мечтатель, не равен лесному человеку, т. е. дикарю в полном смысле этого слова, и вынужден тем или иным образом контактировать с миром людей.
С кроной мирового древа, т. е. пространственным верхом, оказываются связаны образы птиц8 и пчел («Не умолкая свищут птицы», «Кишит жужжаньем желтый цвет» [6, с. 248]). Также следует иметь в виду, что перед нами
6 О том, что лесной локус — это онирическое пространство для С. Черного, свидетельствует строчка их стихотворения «С приятелем»: «. леса под солнцем, как зеленый сон» [7, с. 69].
7 Город (=человеческое пространство) никогда полностью не отпускает героя, ушедшего в лесной локус. Ср. с ситуацией из стихотворения «Глушь», где из леса видно, как «черепица рдеет за рекой» [7, с. 80]. Река здесь еще и граница, разделяющая лесной и человеческий миры. Аналогичное членение пространства можно проследить и в стихотворении «Над всем»: «Сквозь зеленые буки желтеют чужие поля. Черепицей немецкой покрыты высокие кровли» [7, с. 87]. Подчеркнем, если поля и черепица крыш маркируют локус как чужой/немецкий, то лесное пространство зеленых буков такой атрибуции лишено.
8 Лесное пространство как птичье, т. е. переходное к воздушному, описывается и в стихотворении С. Черного «Немецкий лес»: «Воробьи сидят на орешнике, соловьи на толстых каштанах, только вороны, старые грешники, на березах, дубах и платанах» [6, с. 240].
не только лесной, но и горный хронотоп. Горная вершина выступает «медиальным пространством, соединяющим небесный и земной миры» [20, с. 139]. Дерево же, усиливая функцию медиатора, выступает здесь той осью динамических грез, «. по которой грезовидец. переходит от земного к воздушному.» [19, с. 281]. Небо под липой в горах становится ближе: «Присело небо на обрыв» [6, с. 248]. Аналогичный переход от древесного к небесному началу мы встречаем и в других стихотворениях С. Черного: «Деревья ропщут. Мягко и лениво смеется в небе белый хоровод.» [6, с. 241] («Как францы гуляют») — «В горах у обрыва теперь расцветают на липах душистые серьги и пролет голубеет, как райская дверь» [6, с. 257] («В полдень тенью и миром полны переулки. «) — «Лес растет стеной, взбираясь вверх по кручам, беспокойно порываясь к дальним тучам» [6, с. 275] («Осень в горах») — «Там. шум ветвей и ширь небес» [7, с. 72] («С приятелем») — «Руки буков расцветили просинь» [7, с. 79] («Глушь») — «Лесов тенистые покровы взбегают вверх до облаков» [7, с. 89] («Лесов тенистые покровы. «).
Еще один мотив, встречающийся в стихотворении «Дамоклов меч», — это опьянение героя, которое также можно отнести к кругу сакральных мотивов: «. смотреть, пьянясь, во все концы» [6, с. 248]. Чувство блаженной радости жизни переполняет созерцателя, расположившегося под липой. Зрительные, обонятельные и слуховые ощущения сливаются и перемешиваются в его сознании: «Томится сладкий ладан липы. Лесного матового скрипа напьюсь, как зверь, на много лет!» [Там же]. Упоминание в качестве характеристики сладкого ладана придает бытовой зарисовке оттенок священнодействия. В этом контексте образ роящихся вокруг липы пчел также приобретает дополнительные значения, если вспомнить, что пчелы9 в мифологии нередко выступают «атрибутами или спутниками многих богов», а также «символом воскрешения» и обновления [12, с. 298]. Ладан липы (=нектар) томится, т. е. настаивается как опьяняющий напиток. Кстати, один из первых подобных священных напитков готовился на основе меда — отсюда берет свое начало, например, «мед поэзии» в скандинавской мифопоэтической традиции. Можно вспомнить и «амброзию, пищу богов» из дикого меда [12].
Соседство мотивов липы, влаги/напитка и божественного места мы встречаем также в стихотворении «В пути»: «С лип слетает дождь сережек. Пить!" — «Стол под липой. пиво с пеной через край. Рай!» [6, с. 256]. Этот же сладкий липовый запах связывается с лесным блаженным локусом в стихотворении «Немецкий лес»: «Сладок запах от лип расцветающих!» [6, с. 240]. В произведении же «В саксонских горах» ветви деревьев уподобляются курящемуся сладкому дымку, а гудение пчел напоминает пение храмового хора: «. и пчелы басом распевают над сладкой дымкою ветвей» [7, с. 234].
9 Здесь можно увидеть и отголосок мифологического сюжета о божественном «верхнем саде и небесных пчелах» [21, с. 151], поскольку граница между священным лесом и райским садом весьма зыбка. См. образ Эдема.
В стихотворении «Дамоклов меч» мотив опьяняющего напитка также связан с идеей обновления, продления жизни, подобно функции амброзии, нектара: лирический герой желает напиться лесом «на много лет» [6, с. 248]. Несколько иначе обстоит дело в произведении «В саксонских горах» эмигрантского периода. Здесь описывается весенний возрождающийся природный локус: «Опять сияет в горной чаще расцветший радостью апрель!» [7, с. 234]. Отметим эпитет «расцветший», который связывает пространство с фитообразами. Ведь, как отмечают Т. М. Судник и Т. В. Цивьян, именно «. растительный код в наибольшей степени подходит под схему уничтожение/возрождение в новой ипостаси.» [22, с. 301]. Но весна в стихотворении С. Черного возвращает силы «поникшей иве, мхам средь скал» [7, с. 234]. Человек же оказывается исключен из этого круга возрождения жизни.
На смену пантеистической радости «Дамоклова меча» приходит сожаление и обращение с жалобой-мольбой к единому Богу:
Ах, если б Ты, вернувший силы поникшей иве, мхам средь скал, Весною снова человека рукою щедрой обновлял: Чтоб равнодушная усталость исчезла, как февральский снег, Чтоб вновь проснувшаяся жажда до звезд стремила свой разбег, Чтоб зачернел над лбом упрямым, как в дни былые, дерзкий чуб, Чтоб соловьи любви и гнева слетали вновь с безумных губ. [7]. Если для природы наступила весна в рамках циклического повторяющегося времени, то герой остается внутри зимнего индивидуального времени линейной конечной жизни, что передается через образ февральского снега. Герой не утоляет божественную жажду («жажда до звезд») поэтической дионисий-ской одержимости (слетающие с безумных губ «соловьи любви и гнева»), а лишь сожалеет о ее утрате. К идиллии примешиваются элегические нотки.
В стихотворении «В саксонских горах» актуализируется образ леса как пустыни, т. е. места, куда бегут от мира и/или встречаются с Богом. В произведении «С приятелем» (эмигрантского периода) эта сторона образа леса как «универсума одиночек» выводится на эксплицитный план: «Мальчик мой, пойдем скорее! Вон тропинка вьется в лес: там безлюдно, как в пустыне.» [7, с. 72]. Как уже говорилось, герой бежит от приветливых чужаков, укрываясь в пространстве леса, становящемся родным10: «Улыбнемся старой елке, камню, бабочке и пню… К скалам в глушь пойдем мы в гости.» [7]. Природные объекты (елка, камень, бабочка, пень, скалы) одушевляются и кажутся ближе, чем люди (немцы). О родстве с лесом говорится и в стихотворении «У Эльбы»: «Каждый куст мудрей Сократа, каждый пень милее брата.» [7, с. 81].
Следует отметить, что лесное пространство у С. Черного является не только естественным, но и детским. Вступающий сюда взрослый должен играть по детским правилам (бескорыстная любознательность мечтателя, на наш взгляд,
10 Здесь можно упомянуть и особую значимость леса в контексте русской культуры. Ср.: «Бор — это древняя родина русского народа, это хранилище традиций.» [23, с. 100].
родом из детства11), чтобы понять язык леса. В другом стихотворении, озаглавленном «С приятелем» (доэмигрантского периода), герой также уходит с ребенком на природу как в самодостаточный мир: «Вон елка, мак и порей. Вон пчелка полезла под кисть винограда. Чего еще надо?» [6, с. 245]. Лес как детское пространство представлен в произведении «Над всем»: «Лента школьников вышла из рощи к дороге лесной, сквозь кусты, словно серны, сквозят загорелые ноги, свист и песни, дробясь, откликаются радостно в логе.» [7, с. 88].
Эта самодостаточность леса, живущего по собственным природным законам, и порождает мотив одиночества героя, встречающийся также в стихотворении «Глушь», где описывается осенний локус: «Никого. Вокруг цветная осень. Тишина. Густой и прелый дух» [7, с. 79]. По эмоциональной тональности это произведение печальнее ранее рассмотренных. Сезонное увядание природы усиливает одиночество героя. Осенний лес напоминает конец праздника («гирлянды вянущей лозы» [7, с. 80], когда все разошлись и остались одни декорации. Но, несмотря на свое увядание, лес остается нежным к страннику: «Пятна солнца. Ласковая тень» [7]. С образом пятен солнца связан мотив теплоты, который встречался уже в описании лесного локуса. Как и в других стихотворениях, герой-созерцатель, ложась, стремится расслабиться и максимально слиться с лесом: «Опускаюсь, скован тишиною, и лежу.» [7]. В этом отказе от пря-мохождения есть, возможно, знак возвращения в раннее детство. В стихотворениях «Глушь», «В саксонских горах» и «Дамоклов меч» лес, на наш взгляд, имплицитно связан с материнским нежным началом12. Но в отличие от стихотворений доэмигрантского периода ни дионисийского опьянения, ни онирического вознесения к «райской двери» в лесном локусе «Глуши» не происходит. Поэт, ушедший в лесную пустыню, оказывается богооставленным: «Бог, услышь! -В ответ смеется эхо. Даль зияет вечной пустотой» [7]. Теофания оборачивается
13
ничем.
Отдельного внимания заслуживает важный мотив зверя, связанный с природным пространством в «немецких» текстах С. Черного. Вообще, как пишет В. В. Набоков, «кажется, нет у него такого стихотворения, где бы не отыскался хоть один зоологический эпитет. Маленькое животное в углу стихотворения -марка Саши Черного.» [24, с. 703]. Действительно, рассматриваемые нами произведения наполнены образами животных: зверей, птиц, рыб, насекомых
11 Мир природы и мир детства как варианты естественного пространства нередко накладываются друг на друга в поэтике С. Черного, порождая идиллические картины деревенской жизни в духе Горация: «Здесь мир в полях, в лесах, в садах. В извечных медленных трудах. .и люди чисты — словно дети» [7, с. 89]. Ср. с мотивом очищения «глушью» — «ванной для души» [7, с. 143].
12 Согласно древним представлениям, лес, связанный с идеей произрастания и, следовательно, рождения вообще, воплощает в себе «женский принцип, Великую мать» [13, с. 199].
13
Мотив молчания природы как разрыва связи с родиной встречается также в стихотворении эмигрантского периода «Над всем»: «Может быть, наше черное горе нам только приснилось? Даль молчит. Облака в голубеющей мгле.» [7, с. 87].
и т. д.: «Улитки гуляют с улитками» [6, с. 239] («Немецкий лес») — «Под сосной хлопочет ежик» [6, с. 256] («В пути») — «Кролик вынырнул из норки под сосною» [7, с. 80] («Глушь») — «. лягушонок уходит в канаву припрыжкой смешной» [7, с. 256] («Над всем»). Всех их подмечает детски внимательным взглядом странник-мечтатель.
Более того, герой сам уподобляется животным, преодолевая «комплекс Энкиду». Как пишет Ж. ле Гофф, «чтобы достичь полного одиночества или состояния дикости, надо сойти с ума» [15, с. 97−98]. Герой С. Черного грезит об этом синкретичном состоянии, когда грань между человеческим и природным стирается. В стихотворении «Дамоклов меч» странник-мечтатель уподобляется зверю в момент опьянения жизнью леса: «Лесного матового скрипа напьюсь, как зверь.» [6, с. 248]. В произведении «С приятелем» (доэмигрантский период) происходит, как уже было сказано, наложение детского и природного миров: и герой, взрослый, и его приятель, маленький Фриц, превращаются в «пару ленивых зверей», которым теперь нет нужды в человеческих языках, чтобы понять друг друга, — оба общаются на языке природы: «Фриц, без слов мы скорей поймем друг друга.» [6, с. 245]. Заодно с «комплексом Энкиду» преодолеваются и последствия вавилонского разделения языков — персонажи возвращаются в адамическое, идеальное состояние. В стихотворении «В саксонских горах» герой, блаженный созерцатель, сравнивает себя с кошкой: «А я лежу ленивей кошки…» [7, с. 234]. Наконец, в полном внутренней тревоги локусе произведения «Глушь» странник, лишенный родины, уподобляется «загнанному оленю"14 [7, с. 80]. Лес здесь амбивалентен. С одной стороны, он служит убежищем беглецу. С другой — это лес-ловушка, который сковывает человека-оленя «тишиной» [7]. В некотором смысле локус затягивает в себя героя, который бросает человеческий мир во имя лесного одиночества. В стихотворении «С приятелем» также описывается онирический образ леса-ловушки: «Слышишь, какой в орешнике гул? Это вечер запутался в листьях» [6, с. 245−246]. Данный образ, который возникает в эмигрантский период творчества С. Черного, более мрачен. Он связан с тяжелыми воспоминаниями и чувством утраты родины. Не случайно идиллическое описание лесного локуса в стихотворении «С приятелем» внезапно оканчивается жестко и трагично: «Никогда я не забуду, никогда я не прощу!» [7, с. 72].
В эмигрантский период творчества С. Черного лирический герой ищет укрытия от горя в лесу, который связывается с образом утраченной родины: «Если тихо смотреть из травы, — ничего не случилось.» (здесь трава — лес-убежище в миниатюре) — «. поверить на миг, что за ельником русские дети. «- «Если чащей к обрыву уйти, — ничего не случилось.» [7, с. 88]. Но и лес не дает спрятаться от «черного горя», окрашиваясь в цвета скорби и смерти:
14 Можно предположить в этом образе загнанного оленя-человека и наличие мифологических отголосков. Вспомним судьбу охотника Актеона, превращенного в оленя и затравленного собаками. См. о мифе, например, в работе Р. Грейвса, посвященной древнегреческой мифологии [25, с. 106].
«. угрюмо. бормочет трава, и зеленые ветви свисают, как черные плети. «- «Словно саван белеет газета под темным стволом» [7].
Следует отметить, что, хотя светлые образы леса преобладают в «немецких» текстах С. Черного, встречаются здесь и амбивалентные трактовки данного локуса. Так, в стихотворении «Остров» лесная харчевня, маркируемая как идиллическое родовое уютное пространство, наполненное светом, теплом и людьми, сравнивается с островом посреди моря, в качестве которого выступает лес. Последний отмечен темнотой, тишиной, водностью и страхом, т. е. хаотическими, враждебными людям свойствами: «ночная тишина», «дождливая ночь», «испуг» [6, с. 276]. Однако, как видим, акцент здесь делается не столько на лесном, сколько на ночном характере пространства. Кроме того, обратим внимание на ту относительную легкость, с которой растительные образы в поэзии С. Черного сливаются со стихийными, в частности с водными: «темнеющих лесов безумные лавины» [6, с. 254] («На Рейне») — «. бор зубчатой кущей все дали затопил» [7, с. 81] («У Эльбы»). Может быть и обратный процесс, когда водные образы трансформируются в растительные: «В чаще моря застыл белокрылый хребет корабля» [7, с. 87].
Пространство леса может представляться как хаотическое, чуждое человеческому миру15. Отсюда эпитет «безумные» («темнеющих лесов безумные лавины»). Наиболее ярко эта чужеродность локуса профанному пространству цивилизации проявляется в стихотворении «Осень в горах», имеющем романтическую окраску. Описание строится на контрастах: мрачные ели и платаны [6, с. 274] -«желтый фон из листьев павших», «на деревьях задремавших все окраски», «Зелень, золото, багрянец — словно пятна…» [6, с. 275]- пологие площадки — обрывы [6, с. 274]. Подчеркивается фантастический и хаотический характер локу-са, чуждый упорядочивающего человеческого влияния: «краски странны», «фантастичный беспорядок» [6], «ярче сказки», «дикий танец» [6, с. 275]. Это не картина осеннего тихого увядания природы, как в стихотворении эмигрантского периода «Глушь», а финальный аккорд дионисийского безумия-опьянения: «непонятной игры», «вакханалии нестройной» [6]. Все описание горного леса с его стремнинами и «диким танцем» наполнено динамикой восхождения к небесному пространству, которое изображается на контрасте с пестротой и буйством медиального локуса: «Только неба цвет спокойный, густо-синий, однотонный, и прозрачный, и глубокий, и ликующий, и брачный, и далекий» [6]. Таким образом, созерцающий пейзаж одинокий странник оказывается свидетелем иеро-гамии небесного и земного начал («брачный» цвет), выходящих за пределы человеческого мира.
В заключение следует рассмотреть случай вторжения «универсума коллектива» (мир филистеров) в «универсум одиночек» (лесное пространство). Такое
15 Необходимо оговориться, что безумие и дикость леса не являются в рассмотренных стихотворениях С. Черного негативной характеристикой, а лишь подчеркивают чуждость лесного пространства человеческому миру. Лес — это иное место, территория Другого.
вторжение всегда описывается С. Черным иронически. Если для одинокого мечтателя-странника лес выступает как место блаженства, уединенной радости, приобщения к естественному и сакральному, то немецкие персонажи-филистеры относятся к природе потребительски. Они «идут за полной порцией природы» [6, с. 241] как за порцией еды в пивную либо относятся к прогулке как к физическому упражнению мускулов, шествуя «гигиеническим, упорно мерным шагом» [6, с. 240]. В любом случае общение филистера с природой в поэзии С. Черного утилитарно и низведено до физиологического уровня. Грубое потребительское вторжение общества в мир одиночки разрушает онирическое пространство и заставляет мечтателя в сердцах воскликнуть: «От ваших плоских слов, от вашей гадкой прозы исчез мой дикий лес, поблек цветной поток…» [6, с. 254].
В этом плане атрибуция лесного, дикого локуса как немецкого представляется весьма сомнительной. С. Черный обыгрывает данную ситуацию в стихотворении «Немецкий лес», в самом названии которого заключается вопрос, будет ли лес, произрастающий на территории Германии, автоматически делаться немецким16. В этом произведении стихийное лесное пространство показывается
17
упорядоченным, усмиренным и рационализированным путем вмешательства человека: «прилизанная ровная дорожка», повсюду автоматы с шоколадными плитками, «солидно» стоящая под осиной «корзинка для рваной бумаги» [6, с. 239]. Здесь даже «улитки гуляют с улитками» [6], не нарушая общественных приличий. Лес превращается в локус, где все регламентировано и действия человека регулируются с помощью предписаний: «Через метр скамейки со спинками, с краткой надписью: & quot-Только для взрослых& quot-«- «Миловидного стиля уборная & quot-Для мужчин& quot- и & quot-для дам& quot-«- «На орешнике надпись узорная: & quot-Не ломать утесов и палок& quot-«- «Не заблудишься! Стрелки торчащие тянут кверху, и книзу, и в стороны» [6, с. 240]. В связи с этим уместно вспомнить цитату из Ж. ле Гоффа о лесе как месте, «. где можно потеряться. Или обрести себя, как надеются стремящиеся в лес-пустыню искатели приключений.» [15, с. 102]. Если же в «немецком» лесу невозможно потеряться, то нельзя здесь и обрести себя. Лишенный естественности и одновременно онирической составляющей, локус становится одномерным.
Впрочем, естественный локус сопротивляется вмешательству человека: «. смеясь над немецкой рутиною, в беспорядке сбегают овраги» [6, с. 240]. Воздушное пространство также не терпит регламентаций: «О, свободно над лесом парящие бездорожные старые вороны!..» [6]. В срединном же мире дейст-
16 Аналогичным образом мечтатель лишает немцев-филистеров «прав» на Рейн: «Ваш Рейн? Немецкий Рейн? Но разве он из пива, но разве из колбас прибрежный смелый склон? & lt-. >- Нет, Рейн не ваш!» [6, с. 254].
17
В связи с этим вспомним недовольство и «начальническую строгость» по отношению к природе типажного немца герра Клюбера из повести И. С. Тургенева «Вешние воды»: «. он заметил про один ручей, что он слишком прямо протекает по ложбине, вместо того чтобы сделать несколько живописных изгибов.» [26, с. 282].
вует принцип «Каждому — свое». Если странника-мечтателя манит сладкий запах «от лип расцветающих», то гуляющих филистеров — «запах шницеля» от желтых столиков под липами [6]. Высмеивая своих противников, мечтатель доводит в своих фантазиях немецкую страсть к упорядочиванию до абсурда, воображая скамейки «& quot-блондинов с блондинками& quot-, & quot-для высоких& quot- - & quot-худых"- - & quot-низкорослых"-» и уборные для галок [6]. Скрытое противостояние оборачивается игрой, вводя мотив детства, ведь, как помним, детское и лесное пространство в поэзии С. Черного нередко пересекаются. Мечтатель становится ребенком, бунтующим против правил взрослых: забравшись «. в чащу с азартом мальчишки», «потихоньку пошаркал подметкою и сорвал две еловые шишки» [6].
Итак, семантика образа леса в «немецких» стихотворениях С. Черного довольно широка. Этот локус, выступающий, по выражению Ж. ле Гоффа, «универсумом одиночек», выступает для лирического героя, странника-мечтателя по чужой земле, то как убежище от невзгод и сует человеческого мира, то как пустыня, место, где можно остаться наедине с собой, приобщиться к дионисий-скому опьянению жизнью, встретиться с сакральным, то как аналог родного пространства. В общем и целом лес наделяется положительными характеристиками, связанными с мотивами блаженства, уюта и обновления. Последний мотив лесного пространства укладывается в общее русло мифопоэтического растительного кода. Данный локус также маркируется и как детское, и как звериное пространство, являясь вариантом естественного хронотопа, стирающего границы и в своем синкретизме выходящего за рамки обычной бинарной логики. Соответственно, вступая в лес, герой стихотворений С. Черного может наделяться чертами ребенка или зверя. Лесному пространству противопоставлен человеческий, профанный мир, который делает попытки проникнуть в лес и переделать его естественные ритмы и законы. Это нарушение пространственных границ встречает крайнее неприятие героя-одиночки, отстаивающего свое право на уединение.
БИБЛИОГРАФИЧЕСКИЙ СПИСОК
1. Лавренова О. А. Тексты путешествий и тексты о путешествиях: философский и семантический аспекты. К 85-летию Центрально-Азиатской экспедиции Н. К. Рериха (1924−1928) // География искусства. Сборник статей. — Вып. V. — М.: Институт Наследия, 2009. — С. 39−53.
2. Башляр Г. Избранное: Поэтика пространства / Пер. с фр. Н. В. Кисловой, Г. В. Волковой, М. Ю. Михеева. — М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2004. -376 с.
3. Анциферов Н. П. Радость жизни былой. Проблема урбанизма в русской художественной литературе. Опыт построения образ города — Петербурга Достоевского — на основе анализа литературных традиций / Сост., вступ. ст. Д. С. Московская. — Новосибирск: Свинь-ин и сыновья, 2014. — 656 с.
4. Сботова С. В. Путешествие как культурная универсалия в художественно-философской мысли Великобритании, Германии и России XVIII—XX вв. — Пенза: Издательство ПГУАС, 2011. — 123 с.
5. Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: в 30 т. Т. 5: Повести и рассказы. 1853−1857. Рудин. Статьи и воспоминания 1855−1859. — М.: Наука, 1980. — 544 с.
6. Черный С. Собрание сочинений: в 5 т. Т. 1: Сатиры и лирики. Стихотворения. 1905−1916 / Сост., подгот. текста и коммент. А. С. Иванова. — М.: Эллис Лак, 1996. — 464 с.
7. Черный С. Собрание сочинений: в 5 т. Т. 2: Эмигрантский уезд. Стихотворения и поэмы. 1917−1932 / Сост., подгот. текста и коммент. А. С. Иванова. — М.: ЭллисЛак, 1996. -496 с.
8. Блок А. А. Полн. собр. соч. и писем: в 20 т. Т. 5: Стихотворения и поэмы (1917−1921). -М.: Наука, 1999. — 565 с.
9. Солнцева Н. М. Скиф и скифство в русской литературе // Историко-культурное наследие: ученые записки Орловского государственного университета. — 2010. — № 4. — С. 147−159.
10. Bauer W., Dumotz I., Golowin S. Lexikon der Symbole. — Wiesbaden: Fourier Verlag, 1980. — 580 S.
11. Барыкин А. В. Унифицированная метафора в стихотворении Б. Л. Пастернака «В лесу»: структурно-генетический аспект // От текста к контексту. — 2014. — Вып. 2. — С. 96−102.
12. Тресиддер Дж. Словарь символов / Пер. с англ. С. Палько. — М.: ФАИР-ПРЕСС, 2001. — 448 с.
13. Vries A. Dictionary of symbols and imagery. — Amsterdam: North-Holland, 1974. — 515 p.
14. Скоропадская А. А. Античные мотивы в изображении леса и сада в романе Б. Пастернака «Доктор Живаго» // Вестник Нижегородского университета им. Н. И. Лобачевского. — 2013. — № 4. — С. 151−156.
15. Гофф Ж. Л. Средневековый мир воображаемого / Пер. с фр. Е. В. Морозовой. — М.: Издательская группа «Прогресс», 2001. — 440 с.
16. Коробейникова А. А., Пыхтина Ю. Г. О пространственных архетипах в литературе // Вестник Оренбургского государственного университета. — 2010. — № 11. — С. 44−50.
17. Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики исследования разных лет. — М.: Художественная литература, 1975. — 504 с.
18. Иванов А. С. Театр масок Саши Черного // Черный С. Собрание сочинений: в 5 т. Т. 3: Сумбур-трава. 1904−1932. Сатира в прозе. Бумеранг. Солдатские сказки. Статьи и памфлеты. О литературе. — М.: Эллис Лак, 1996. — С. 5−40.
19. Башляр Г. Грезы о воздухе. Опыт о воображении движения / Пер. с франц. Б. М. Скуратова. — М.: Издательство гуманитарной литературы, 1999. — 344 с.
20. Жданов С. С. Между «долом» и «вершиной»: немецкая горная идиллия и псевдоидиллия в поэзии Саши Черного // Вестник Кемеровского государственного университета. -2015. — № 2. — Т. 4. — С. 139−143.
21. Цивьян Т. В. Verg. Georg. IV, 116−148: к мифологеме сада // Текст: семантика и структура. — М.: Наука, 1983. — С. 140−152.
22. Судник Т. М., Цивьян Т. В. Мак в растительном коде основного мифа // Балто-славянские исследования 1980. — М.: Наука, 1981. — С. 300−317.
23. Котова М. А. Смысловая динамика растительных образов в поэме Даниила Андреева «Лесная кровь» // Вестник Новгородского государственного университета. — 2015. -№ 84. — С. 99−103.
24. Набоков В. В. Русский период. Собр. соч.: в 5 т. Т. 3: 1930−1934. Соглядатай. Подвиг. Камера обскура. Отчаяние. Рассказы. Стихотворения. Эссе. Рецензии. — СПб.: Симпозиум, 2000. — 848 с.
25. Грейвс Р. Мифы Древней Греции / Пер. с англ. К. П. Лукьяненко. — Екатеринбург: У-Фактория, 2005. — 1008 с.
26. Тургенев И. С. Полн. собр. соч. и писем: в 30 т. Т. 8: Повести и рассказы. 1868−1872. — М.: Наука, 1981. — 544 с.
Получено 21. 10. 2015
© С. С. Жданов, 2015

ПоказатьСвернуть
Заполнить форму текущей работой