Разум вопрошающий: экзистенциальные истоки научной автобиографии А. Я. Гуревича

Тип работы:
Реферат
Предмет:
История. Исторические науки


Узнать стоимость

Детальная информация о работе

Выдержка из работы

13. Эволюционная эпистемология и логика социальных наук: Карл Поппер и его критики / сост. Д. Г. Лахути, В. Н. Садовского и В.К. Финна- пер. с англ. Д.Г. Лахути- вступительная статья и общая редакция В.Н. Садовского- послесловие В. К. Финна. М., 2000.
REFERENCE
1. Ankersmit, F.R., 2009. Istoriya i tropologiya: vzlet i padeniye metafory [History and tropology: the rise and fall of metaphor], Moskva, (in Russ.)
2. Bourdieu, P., 1994. Nachala [Begginings]. Moskva, (in Russ.)
3. Danto, A., 2002. Analiticheskaya filosofiya istorii [The analytical philosophy of history]. Moskva, (in Russ.)
4. Dilthey, W., 2000. Vvedenie v nauki о dukhe [Introduction to the human sciences]. In: Dilthey. W., 2000. Sobranie sochinenii v 6 tomah. Vol. 1. Moskva, (in Russ.)
5. Domanska, E., 2010. Filosofiya istorii posle postmodernizma [Philosophy of history after portmodernism]. Moskva, (in Russ.)
6. Iggers, G.G., 1993. Istoriya mezhdu naukoi i literaturoi: razmyshleniya po povodu istoriograficheskogo podkhoda Kheydena Uayta [History between science and literature: reflections on the historiographical approach of Hayden White].
In: Odissey. Chelovek v istorii 1993. Moskva, (in Russ.)
7. Kant, I., 1994. Sobranie sochinenii v 8 tomah [Collected works in 8 volumes]. Vol. 8. Moskva, (in Russ.)
8. Popper, K., 1983. Logika i rost nauchnogo znaniya. Izbranniye raboty [Logic of scientific discovery. Selected works]. Moskva, (in Russ.)
9. Sadovskiy, V.N., 1979. Logiko-metodologicheskii analiz pravdopodobnosti nauchnykh teorii [Logical and methodological analysis of the plausibility of scientific theories], Voprosy filosofii, no. 9, pp. 97−110. (in Russ.)
10. Sadovskiy, V.N., 1981. Filosofiya nauki v poiskakh novykh putey [Philosophy of science in search of new ways]. In: Idealy i normy nauchnogo issledovaniya. Minsk, (in Russ.)
11. White, H., 2002. Metaistoriya: istoricheskoye voobrazheniye v Evrope XIX veka [Metahistory: the historical imagination in nineteenth-century Europe]. Yekaterinburg, (in Russ.)
12. Finn, V.K., 2001. Intellektuarnie sistemy i obshchestvo [Intellectual systems an society]. Moskva, (in Russ.)
13. Lakhuti, D.G., Sadovskiy, V.N. and Finn, V.K. eds., 2000. Evolyutsionnaya epistemologiya i logika sotsial'-nykh nauk: Karl Popper i ego kritiki [Evolutionary epistemology and logic of social sciences: Karl Popper and his critics]. Moskva, (in Russ.)
УДК 168. 522
П.А. Ольхов*
РАЗУМ ВОПРОШАЮЩИЙ: ЭКЗИСТЕНЦИАЛЬНЫЕ ИСТОКИ НАУЧНОЙ АВТОБИОГРАФИИ, А .Я. ГУРЕВИЧА
В статье актуализируется методологический опыт А. Я. Гуревича, одного из крупнейших отечественных историков XX — начала XXI вв. Анализ его трудов и ключевой, беспрецедентной по своей экзистенциальной открытости научной автобиографии позволяет указать на хрупкий и весьма плодотворный баланс эпистемологических мотиваций историка как свидетеля чужого и своего собственного познавательного опыта. Историческое знание в исследованиях и размышлениях А. Я. Гуревича проблематизируется в меру его свободной рациональности. Новое историческое знание оказывается ответным по отношению к прежним своим образам, которые тем самым не могут не пересматриваться, оставляя нетронутыми сами ценностно-рациональные основания исторической науки. Здесь, согласно А. Я. Гуревичу, следует разыскивать и перспективу новых вопросов к историческим источникам — документам истории.
Ключевые слова: историческое знание, экзистенция, категории культуры, разум, рациональность, эпистемологические мотивации, диалог, историческая эпистемология
Inquiring mind: existential origins of scientific autobiography of Aron Ya. Gurevich. PAVEL A. OLKHOV (Belgorod National Research University)
The article is focused on the methodological experience of Aron Ya. Gurevich one of the prominent Russian historians of the XXth — the beginning of XXIst centuiy. The analysis of his works and unprecedented autobiography allows to point out the fragile and very fruitful balance of epistemological motivations of the historian. He problematizes historical knowledge to the extent of its free rationality. New historical knowledge turns out to be a dialogical one in relation to its fonner images that ought to be revised but leave a value-rational basis of historical studies intact. It is here, Gurevich believes, that we are to look for the new questions that can be addressed to historical sources, documents of histoiy.
Keywords: historical knowledge, existence, category of culture, reason rationality, epistemic motivation, dialogue, historical epistemology
И ныне, в конце пути, я стремился и продолжаю стремиться к тому, чтобы не уклониться от истины, как она мне представляется.
А.Я. Куревич
Известный историк A.A. Формозов в своей научной автобиографии заметил: «Я согласен
с Клодом Леви-Стросом: ученый — не тот, кто дает ответы, а тот, кто умеет правильно ставить вопросы… Отказ от скороспелого решения глобальных проблем не тождествен поощрению крохоборческой фактографии, сейчас весьма модной. Можно заниматься и микроскопической темой, но всегда помня о ее месте в общей системе. Нужен широкий контекст» [6, с. 216]. В автобиографической книге Арона Яковле-
* ОЛЬХОВ Павел Анатольевич, доктор философских наук, профессор кафедры философии и теологии Белгородского государственного национального исследовательского университета. E-mail: pavel. olkhov (®, yandex. ru (c)ОльховП.А., 2014
** Работа выполнена при финансовой поддержке гранта РГНФ. Проект № 14−03−68. 2014 • № 3 • ГУМАНИТАРНЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ В ВОСТОЧНОЙ СИБИРИ И НА ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ 33
вича Гуревича9 «История историка» проблема «вопрошающего разума» встает едва ли не с самого начала. Эта автобиография, изданная в 2011 году, — переработанные записи из личного архива и устные мемуары ученого, на памяти которого «произошла резкая смена парадигм, смена основных задач, принципов, методологических установок и результатов, получаемых в историческом познании… Волею судеб, и не без собственной воли, я оказался в гуще событий, через меня проходили некоторые силовые линии, и поэтому я могу представить свидетельство из первых рук…» [3, с. 9−10]. Подобно A.A. Формозову, Гуревич знает цену реплике К. Леви-Строса- впрочем, это общее место историографии «новой исторической науки» — мощного интеллектуального движения XX века.
Научный мир, который встает за новыми вопросами к источникам, есть мир новых представлений о не высказанном прямо в этих источниках. Этот мир нуждается в новых формах речевого мышления, содействующих критико-диалогическому воссозданию событий, для которых у людей прошлого не было своих имен. Как возможны в научном опыте историка, например, коллективные представления средневековой культуры, если все концепты, удерживающие историческое исследование в этом направлении («коллективные представления», «средневековая культура» и т. д.), суть логическая инициатива, исходящая от ученого историка? Возможно ли научное понимание как свободная, ответная рациональность по отношению к событиям или суждениям, архивным документам, смысловые начала которых были исторически иными?
Нигде в его «Истории историка», как, впрочем, и в других ключевых сочинениях, не найти
9 АронЯковлевичГуревич (12. 05. 1924−05. 08. 2006)-выпускник Московского государственного университета по кафедре истории средних веков исторического факультета, один из наиболее авторитетных истори-ков-медиевистов. Интеллектуальной сенсацией стала его книга «Категории средневековой культуры» (1972), переведенная на десятки иностранных языков и многократно переизданная. А. Я. Гуревич читал лекции в более чем сорока отечественных и зарубежных университетах и научных центрах- был принят в члены Королевского Исторического общества Великобритании, Американской Академии медиевистики. Королевской Академии наук Бельгии, Королевской Академии наук Нидерландов, Европейской Академии, Королевского Норвежского научного общества, избран почетным доктором Лундского университета и т. д. Лауреат Государственной премии Российской Федерации в области науки (1993). Последние тринадцать лет жизни был слеп, но продолжал работать.
проявлений специального интереса к эпистемологическим сетованиям общенарратологическо-го характера. Проблематика нарративной логики, указывающей на условность логико-терминологических субстанций исторического понимания1& quot-, в работах А. Я. Гуревича принимает практико-эпи-стемологический вид: речь идет о конкретно-научных взаимодействиях с историческими документами, предполагаемых как возможные, истинные в своей перспективе в силу человеческой природы. Уточняя эту природу, каждый, кто входит в общение со свидетельствами человеческой истории, не перестает не только оставаться самим собой, целостным человеком познающим, в некоторой полноте своих мотиваций, но уточняет и переоткрывает себя, обновляется, становясь «живым и жизненным другим». Аллегорический, нарратоло-гический момент в такой постановке минимален. Важнее другое: ученый не может доискиваться истин исторического знания как истин внеположного ему самому мышления, объективных законов или закономерностей. Ученый историк занимает настолько активную позицию, что его исследование является исследованием проблем, к которым он сам имеет прямое отношение.
В отличие от A.A. Формозова, который формулирует свои экзистенциальные предпосылки в довольно плотном, дидактичном концептуальном ряду [см.: 5], А. Я. Гуревич предпочитает соблюдать концептуальную констеллятивность мышления, «безрелигиозность» [3, с. 14]- важнее уроки ремесла, которые дают ему его учителя, становясь одновременно его собеседниками, а со временем — и основательными оппонентами. Первым из таких историков, под обаяние труда которого он подпал еще до поступления в Московский университет, был Д. М. Петрушевский. «Читая его ["Очерки средневекового государства и общества"], я впервые увидел, как пишется история, или как нужно ее писать. Богатство деталей никогда не заслоняет общего развития исторического процесса, выводы подтверждаются новым материалом, мысль историка движется логично, стройно и убедительно… Таков был первый шаг в моем образовании как историка» [3, с. 14]. Два других крупнейших наставника и собеседника — Е. А. Косминский и А.И. Неусы-хин — в кругу кафедры истории Средних веков истфака МГУ, каждый из членов которой «представлял собою яркую индивидуальность» и был носителем иной культурной традиции, бравшей свое начало до Октябрьской революции или до
10 Обширная реконструкция и анализ этой проблематики см., напр.: [1].
Первой мировой войны (в составе кафедры: С. Д. Сказкин, В. М. Лавровский, В.В. Стоклиц-кая-Терешкович, Б. Ф. Поршнев, Н. П. Грацианский, Ф.А. Коган-Бернштейн, М. М. Смирин и др.).
«Исторический процесс» и его «развитие» -это тоже концепты- польза от них была бы сомнительной, если бы учителя не были собеседниками. Пришло время, и стало возможным усмотреть условности в их экзистенциально-эпистемоло-гическом строе мышления, распознать их продуктивность и отличить их от связанных с ними «сциентистских соблазнов» [3, с. 17]. Е.А. Кос-минский, очень крупный аграрный историк, имя которого числится «в золотой книге английской медиевистики XX века», в 1935—1947 гг. опубликовал фундаментальное исследование, посвященное анализу аграрного строя английского средневековья, — выявлению структуры феодального и крестьянского землевладения, категорий крестьян, форм ренты, способов эксплуатации крестьянства. Это исследование базировалось на доверии к истории как науке, которая является таковой «в той степени, в какой она может овладеть числом и мерой, прибегнуть к помощи точных наук и прежде всего математики» [3, с. 17]. «Много лет спустя, когда Косминского уже не было в живых, меня поразила мысль: а, собственно, что являлось предметом подсчетов медиевистов-аграрников? В источниках указано количество гайд, карукат и виргат — земельных участков, находившихся в распоряжении того или иного монастыря, или светского лорда, или распределенных между крестьянами. Значит, можно суммировать и подсчитывать эти наделы… Но откуда мы знаем, что карукаты и гайды — это всегда равновеликие величины?., а что если средневековые меры имели такие особенности, которые их делали мало соизмеримыми с другими величинами под тем же названием? Ведь в Средние века не было и не могло быть какого-то эталона акра или карукаты, виргаты или гайды, который хранился бы где-то в Парижской обсерватории! Средневековые меры более чем своеобразны. Вирга — шест, палка определенной длины. Виргата — участок земли, к ширине которого прикладывалась эта палка. Но какова была длина этого участка земли, определялось характером почвы, пересеченностью местности, бесчисленными локальными условиями. В какой мере виргаты соизмеримы — это очень спорный вопрос. Специфика земельных мер, связанная с общими представлениями средневекового человека о пространстве и возможностях овладения им, о природе в целом, со своеобразным пониманием того, что такое точность, мало тревожила предста-
вителей аграрной школы. Это не значит, что я готов перечеркнуть выводы, которые были сделаны Косминским. Слишком огромный материал был собран, и крайности могли в какой-то мере уравновешиваться. Но знать специфику этих источников и все каверзы, которые они в себе содержали, очень важно. Для того чтобы понять эти каверзы, оговорки… надо было выйти за рамки аграрной истории и подумать о содержании сознания средневековых людей. Но это историков-аграрников заведомо не интересовало» [3, с. 18].
Концептуальный контур средневековых исследований в работах А. Я. Гуревича со временем изменил свои очертания (от «исторического процесса», «развития» — к «пространству» и «возможностям овладения им», «природе в целом», «сознанию средневековых людей» и т. д.), оставаясь заметным в своей обратной перспективе. Продуктивная, практическая фиксация этого контура произошла в монографии А. Я. Гуревича «Категории средневековой культуры», принесшей ему мировую славу. В кругу ближайших собеседников А. Я. Гуревича герменевтический парадокс исторического мышления, всегда обращающегося к своему понятийному другому, — парадокс никогда не прекращающейся понятийной «вненаходи-мости» обсуждался сразу после написания книги «Категории средневековой культуры» [см., напр. 2, с. 69−70 и др.].
При этом по своему складу А. Я. Гуревич не был особенным новатором в теоретико-эписте-мологическом отношении, с чем он соглашался и сам. «Мой ум, увы, не философский, я не имею способности и склонности к систематической разработке категорий и не чувствую себя как & quot-рыба в воде& quot- в мире отвлеченных понятий. Мне постоянно нужно опираться на некую совокупность фактов, представить себе нечто исторически конкретное. Я не логик и не социолог, который способен & quot-выключить"- историческое время и & quot-пренебречь"- материей истории» [3, с. 117−118]. «Самостоятельность ученого, по моему убеждению, заключается вовсе не в том, что его идеи совершенно самобытны (вряд ли возможно такое…), а в его способности разделить учение наиболее перспективного и плодотворного научного направления своего времени и сделать в него свой вклад… Я не открыл идей, которые разрабатываю, моей интуиции хватило настолько, чтобы применить проблемы, носящиеся в воздухе и уже оплодотворившие иных ученых, в иных отраслях знания, к своему материалу. Это дало мне возможность открыть в нем некие новые грани… Я сумел построить & quot-модель"- средневековой культуры, которая во многом
близка построенной Jle Гоффом, но отличается от его модели, основывающейся исключительно на западноевропейском христианском материале, тем, что совмещает два пласта: варварский и собственно христианский. Это — мое, насколько мне известно, и этим я дорожу» [3, с. 227].
А. Я. Гуревич внимателен к эпистемологическим установкам развившейся к середине XX в. «новой исторической науки» с ее практическим интересом к жизненному миру людей прошлого, их неосознаваемым умонастроениям, поведенческим доминантам и т. п. Значимые для Гуревича «основатели нового течения Марк Блок и Люсьен Февр самым решительным образом воевали против & quot-собирательской"- историографии, как и вообще против позитивистской событийной истории, подчеркивая, что история изучает прежде всего проблемы» [3, с. 112]11. А. Я. Гуревич стал решительным участником этого векового боя за историю, отстаивая с изрядным мужеством свой научный плацдарм — в отечественном историографическом сообществе у него было совсем немного соратников.
Свидетельство жены, записанное в 1997 году: «В этом огромном мире он был одинок. Читаешь мемуары Ле Гоффа — какое огромное культурное общение, со всего мира, большие ученые в разных областях, совместные статьи, обсуждением проблем. Здесь — никого» [3, с. 119]. Это, разумеется, сочувственная, гиперболическая заметка- но соратники были вполне одинокими учеными- содружество не было научной школой. Большую часть жизни у них не было никаких сплачивающих институционально структур, журнала (издание альманаха «Одиссей. Человек в истории» началось довольно поздно и было по преимуществу собирательным- трудной оказалась судьба журнала & quot-Arbor mundi& quot-) и т. д. Первое серьезное обсуждение «Категорий средневековой культуры» происходило в сугубо домашних обстоятельствах, но и тогда высочайшая оценка, данная со стороны Вяч. Вс. Иванова, Е. М. Мелетинского, С. С. Аверинцева, B.C. Библера, Ю. Л. Бессмертного, Л. М. Баткина, не означала последования- каждый из них был крупным исследователем, уже состоявшимся в своем научном выборе [см. 2- с. 66−67, 69−70 и др.].
11 Напомню, что издание русского перевода научного завещания М. Блока — его «Апологии истории» -состоялось при инициативном участии А. Я. Гуревича, который стал научным редактором перевода, написал статью к этому изданию и хлопотал о самой возможности публикации этой книги в Москве в 1973 г. (первое издание- второе вышло в 1986 г.).
Очевидно, что эпистемологические траектории мышления самого А. Я. Гуревича были весьма чуткими в отношении какой бы то ни было научной несвободы и самозабвения.
Л. М. Баткин со свойственной ему культурологической щеголеватостью указал в начале 1990-х годов на некую невольную зависимость Гуревича от собственного экзистенциального выбора -предельных понятий, трактуемых им с некоторой исследовательской увлеченностью. «Помнится, меня особенно занимало, откуда А.Я. взял сам набор & quot-категорий"-, посредством которых он организовал материал, очертил средневековую & quot-картину мира& quot- … & quot-Время"-, & quot-пространство"-, & quot-труд"-, & quot-богатство"-, & quot-свобода"- и т. д. — сетка координат слишком общих, всеисторических, вездесущих. И очень… наших. Несмотря на самоочевидную фундаментальность или именно благодаря ей, современный историк находит эти понятия в готовом виде — и накладывает извне на чужую культуру… Но не следует ли искать ключевые слова-понятия внутри умственного состава изучаемой культуры?.. Не может ли оказаться, что эта культура per se — сознавала мир, выстраивала себя вокруг иных & quot-категорий"-… и что & quot-картина мира& quot- была своеобычной прежде всего из-за незнакомого нам культурного языка, иных логических начал мышления, способов духовного самоформирования?» [2, с. 69−70]. В понятийном выборе А. Я. Гуревича много интуитивного: настаивая на «картине мира» как ключевом понятии, обращаясь к «пространству», «времени», Гуревич безогляден по отношению к той осторожности, которая воцарилась в европейских философских исследованиях благодаря М. Хайдеггеру и близким к нему мыслителям, архаизировавшим именно эти понятия как понятия отживающего новоевропейского мышления, или, с другой стороны, Л. Витгеншейну и его сторонникам, указавшим на пленительные игры, в которые способен играть с мыслителем его язык. Но Гуревичу практически известно, насколько трудно не обманывать самого себя, — он многократно выверяет свои предпосылки и обдумывает их в своей беспрецедентной научной автобиографии. Будучи весьма отзывчивым на новаторство французских историков круга М. Блока и Л. Февра, А. Я. Гуревич никогда не следует им вслепую. Свои категориальные находки он адресует прежде всего источникам, достигая иногда совершенно неожиданной ответной реакции с их стороны, встречи с ними в обратной конкретно-эпистемологической перспективе.
Одна из таких «встреч» — с Бертольдом Ре-генсбургским, ставшим «слабостью» историка:
«говоря о нем, мне следует себя обуздывать» [3, с. 234]. Читая тексты этого крупнейшего немецкого проповедника, францисканца, действовавшего в середине и во второй половине XIII века в южной Германии и за ее пределами, Гуревич сделал крайне убедительное для себя открытие. Он не только «ощутил его личность» — этому способствовал народный, средневерхненемецкий язык, в котором было то неповторимое, что в правильной латинской речи обычно подчинено обилию топо-сов и общих положений, — но и «стал чувствовать созвучность проблематики», которой занимался сам, тем идеям, которые Бертольд развивал за сотни лет до него. Экстраординарная встреча произошла при чтении проповеди Бертольд, а «О пяти талантах», в которой обыгрывалась известная евангельская притча, в весьма знакомом А.Я. Гу-ревичу порядке. «Во время работы в 60-х годах над & quot-Категориями средневековой культуры& quot- какие же я наметил себе категории? Время, пространство, собственность, богатство и бедность, социальные отношения и право и — как итог — проблема личности. Что же получается? Историк, вчитывающийся в источники во второй половине XX столетия, выделяет те самые категории, которые, оказывается, были намечены Бертольдом в его проповеди, созданной между 1252 и 1270 годами» [3, с. 236].
Комментируя свое влечение к истории проблем, усматриваемых в прошлом, — специфических умовидений, умонастроений, — ментально-стей, les mentalites ambigues, как сказал бы Ж. Jle Гофф, следуя традиции М. Блока и Л. Февра, А. Я. Гуревич видит эпистемологический горизонт этого влечения иначе, сложнее и свободнее, нежели мы находим это у самого Ле Гоффа, и не так остраненно, культурологически мечтательно по отношению к практике собственного исследования, как это вышло у Л. М. Баткина. «Менталитет — это тот бесконечно богатый уровень нашего сознания, та дифференцированная и вместе с тем запутанная категория, которая, как правило, не является предметом самоанализа. Но именно потому, что менталитет не осознан или осознается лишь частично, он владеет мною гораздо сильнее, чем идеология. Ментальность меняется, но медленно, исподволь, и так как она не контролируется сознанием хотя бы в той мере, в какой могут, например, контролироваться религиозность или другие формы идеологии… Тем не менее общую & quot-грамматику поведения& quot-, общие правила мышления людей в данную эпоху при очень внимательном и принципиально новом изучении источников мы можем в какой-то мере выявить» [3, с. 116].
Еще на рубеже 1950−1960-х годов, расширяя и уточняя границы своей эпистемологии, А. Я. Гуревич вникает в теорию идеального типа М. Вебера- при этом сам идеальный тип трактуется как «понятийная система» — предварительное представление о том фрагменте исторической действительности", который намеревается исследовать историк. «Это своего рода идеализация, отлет от конкретной действительности… идеальный тип, на основе которого он проникает в недра источников и извлекает из них конкретный материал… В отдельных случаях обнаруживается соответствие идеального типа собранному конкретному материалу. Но, как правило, этого не происходит и даже в принципе не может произойти. Всегда обнаруживается больший или меньший зазор между идеальным типом и его конкретным наполнением… Идеальный тип есть… не схема, которой надлежит подчинить конкретный материал, а инструмент, при помощи которого я его собираю, изучаю, систематизирую и обобщаю. Но этот инструмент должен знать свое место, и в случае обнаружения непригодности его следует отбросить» [3, с. 110]. Таким образом понятая историком и сослужившая ему немалую службу теория идеального типа была встречена с недоумением post festum: когда его, прославленного многими своими трудами, Ж. Ле Гофф пригласил выступить в 1991 г. с докладом перед почти всей редколлегией крупнейшего журнала «Анналы», оплота эпистемологического движения «новой исторической науки», — Гуревич прочитал его на тему о сходстве и различии между учением М. Вебера и других немецких неокантианцев и, с другой стороны, взглядами М. Блока и Л. Февра, — и был встречен недоумением. По убеждению А. Я. Гуревича, «с разных сторон они [М. Вебер, М. Блок и Л. Февр] подходили к одному и тому же — одни на уровне эпистемологии, другие на уровне конкретных исследований» [3, с. 111]. Но дискуссии по докладу не последовало. «Я кончил свой доклад, молчание, затем одна дама говорит: & quot-Вы не учли, что у нас были и другие учителя — Дюркгейм, например& quot- … красноречиво молчит Ле Гофф, и его молчание — не знак согласия» [3, с. 111]. Нет переклички между французскими «анналистами» и немецкими неокантианцами, сожалеет А. Я. Гуревич. В «Апологии истории» М. Блока, с которого, условно говоря, начинается «новая историческая наука», в самом деле, нет прямой связи с трудами Вебера. Но эпистемологическая интуиция историка со временем оказывается
вполне надежной. Уже незрячему, Гуревичу читают книгу Демулена, посвященную М. Блоку: в архиве Блока, который был во время оккупации Франции конфискован фашистами, а после войны оказался в Москве, нашлись высказывания Блока, позволяющие сблизить «линию Вебера» и «линию Блока» [3, с. 111]12.
Вполне пристальным было внимание А. Я. Гуревича ко всему тому, чем жило поколение: «символом нового сознания, нового научного мышления стали работы Эйнштейна и других представителей неклассической физики, математики и т. д. Новые общие установки сознания привели к тому, что закладывались и новые основы исторического познания» [3, с. 112]. «…Наиболее мудрые историки разглядели, наконец, что существует не только историческое познание в собственном смысле, но и археология, и этнология (или, как ее стали называть на Западе, антропология), и ряд других научных дисциплин. Они прибегли к междисциплинарному подходу, & lt-… >- и тогда появилась возможность вырваться из того заколдованного круга, в котором мы топтались» [3, с. 113].
А. Я. Гуревич оказался готов принять на себя предельные риски, связанные с интерпретацией средневековой культуры как «народной» (герменевтические, идеолого-карнавальные риски М.М. Бахтина), — стремясь при этом испытать фактически гипотетические смыслы такой интерпретации и отказываясь от них затем как от чрезмерно сильных или «схематичных» в интерпретационном отношении. В автобиографии он трактует инициативы Бахтина как одного из трех «парадоксальных классиков», пришедших к нему в годы его «акме», — упоминая вместе с ним датского историка В. Грёнбека (мастера «вживания»), и Ф. Арьеса, написавшего историю «человека перед лицом смерти». Каждый из троих необычен своей ангажированностью предельными понятиями: «родовой строй» и «родовое коллективное сознание» у Грёнбека, книга которого «Наш народ в древности» («Культура германцев» в немецком переводе) — «удивительный сплав научного исследования, базирующегося на источниках, и полета поэтической мысли- она читается, как поэма" — „смерть“ как понятие
12 Насколько последователен был А. Я. Гуревич среди историков своего поколения, учеников А.И. Не-усыхина, изредка читавших М. Вебера и обративших внимание на продуктивные стороны веберовско-го мышления, см., напр., в связи с историей чтения и оценок веберовской методологии, предложенных М. А. Баргом: [3, с. 209−210].
„прогрессивной эволюции сознания“ у Арьеса, эффектный экзистенциальный концепт, не слишком хорошо согласующийся с источниками, и „народная культура“, „гротеск“, „амбивалентность“, „телесный низ“ и „карнавал“ — история неофициальной культуры средневековья, которая появилась как „гениальное изобретение Бахтина“, „плод игры ума“, „своего рода мифологема, которая не выдерживает проверки при соприкосновении с источниками“.
История увлечения А. Я. Гуревича бахтин-ской концепцией народной культуры, как и в целом герменевтико-диалогической философией М. М. Бахтина и последовавшего за этим разочарования, вполне драматична и заслуживает отдельного разбора. В автобиографии А. Я. Гуревич несколько раз возвращается к „довольно долго тянувшейся внутренней полемике“ с М. М. Бахтиным, комментирует свое несогласие с бахтинским „схематизмом“, разгулом „телесного низа“» с другой стороны, сам трактует развитие религиозного сознания как самостоятельное и т. д. [см. 3, с. 188−194, 232−234, 237.] Это особое беспокойство дает себя знать в его критической позиции по отношению к Бахтину, которую он занял в своей работе «Проблемы средневековой народной культуры».
Весьма содействовавший публикации бахтин-ской работы, первый среди историков, опубликовавший о ней весьма похвальный отзыв и один из ближайших друзей B.C. Библера, известного своими бахтинскими штудиями и книгой о Бахтине, Гуревич пережил едва ли не самое сильное свое теоретическое разочарование именно в связи с бахтинским опытом гуманитарного мышления. «Бахтин был титаном мысли, каковым я себя вовсе не считаю» [3, с. 233], — полагал Гуревич, и все менее интереса испытывал к этому «титану». Легко соглашаясь с различными эпистемологическими условностями и даже поддерживая их («картина мира», «время», «пространство», «модель» и т. д.), он все резче возражал против условностей бахтинской терминологии. Сильнее всего досталось «карнавалу», «гротескному телу» и т. п. — Гуревич не согласился с их эпистемологи-чески-инструментальной и иронической допустимостью, их контр-идеологически-смысловым настроем- будто бы исторические понятия должны иметь свою культурно-историческую реальность, ограниченную по крайней мере собственным именем. «Меня всегда удивляло следующее: даже самые просвещенные, мыслящие свободно этнологи, фольклористы, литературоведы, семиотики упускали из виду одно, как мне кажется, весьма
немаловажное обстоятельство: никаких убедительных или бесспорных указаний на существование карнавала в Европе до конца XIII- начала XIV века мы не находим. Историк-зануда спрашивает: а какие же доказательства можно найти в исторических источниках? … Рассуждения Бахтина на поверку оказались недоказуемыми» [3, с. 191−192] и т. д. Последним было разочарование в понятии диалога, которое было пущено в ход не только «эпигонами Бахтина», но и им самим [см. 4, с. 118−122 и др.].
А. Я. Гуревич как будто вышел из той «гениальной игры», которую он усмотрел у Бахтина, или, возможно, просто не захотел принимать в ней участия. Для меня это одна из больших загадок в истории мысли А. Я. Гуревича. Пока могу только предположить, что историка не устроила сама возможность доминирования внеположных источнику, квазиконцептуальных игровых мотивов, которые, являясь утешительными для играющего, безответны источнику, санкционируют своего рода anything goes в историческом исследовании. Бахтин в нешуточные советские времена будто бы играл со страхом — создавал аскетико-гедонистическую иллюзию противопоставленности мира официальной культуры миру культуры народной- усиливал в культуре прошлого смех, преднайденный в своей подневольной культуре- для человека поколения Гуревича это могло выглядеть и как некий творческий исход жизненного страдальчества Бахтина. Но одно дело — концепт как условие исторической реконструкции, и другое дело — игра ума, отвлекающаяся от действительности прошлого и поддразнивающая действительность настоящего… Думаю, что в этом случае у Гуревича состоялся некий эстетико-эпистемологический сдвиг в понимании Бахтина. Эстетическая пластичность и концептуально-стилистическая отзывчивость Бахтина, его умение говорить «под маской» хорошо известны- однако для безапелляционного «доворачивания» бахтинской мысли до некоторой эстетико-теоретической конечности нет особых оснований — это известная в бахтинистике и довольно спорная позиция. Предположу еще, что размышления Гуревича о Бахтине в этом интерпретативном направлении были усилены тем дружеским «микроклубом», своего рода «венским кружком» по отношению к Бахтину, непременным членом которого он был (А.Я. Гуревич — B.C. Библер — JI.M. Бат-кин). Здесь увлеклись толкованием Бахтина как философа структуралистской или герменевти-ко-семиотической складки, «реконструктора»
мышления, к чему сам Бахтин не имел прямого отношения.
Эпистемологические стратегии мышления А. Я. Гуревича, судя по его автобиографии, никогда не были наивными- в них нельзя найти стремления к получению идентичных выводов. Они носят, заметным образом, ценностный характер. Предпочтение научной дерзости перед неопределенностью и трусостью, основательности и систематичности в постановке своих вопросов перед подражательностью и индустриальным самозабвением — каждый мог бы подписаться под этими установками на-учно-исторического познания. Его опыт переживания оснований научного знания имеет вид предельного культурно-исторического активизма, отливающегося приветливом, оговорочном письме. Он соблюдает хрупкий и весьма плодотворный баланс экзистенциально-эпистемо-логических мотиваций, презумпцию отзывчивости на культурно-исторические инициативы научного исторического мышления, вполне отчетливого в своей ценностно-рациональной, «обратной» перспективе.
СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
1. Анкерсмит Ф. Нарративная логика. Семантический анализ языка историков / пер. с англ. О. Гав-ришиной, А. Олейникова. М.: Идея-Пресс, 2003.
2. Баткин Л. М. О том, как А. Я. Гуревич возделывал свой аллод // Баткин Л. М. Пристрастия. Избранные эссе и статьи по культуре. М.: ТОО «Кур-сив-А», 1994. С. 66−94.
3. Гуревич А. Я. История историка. М.- СПб.: Центр гуманитарных инициатив, 2011.
4. Ольхов П. А. Диалог и история: экзистенциальные аспекты исторического мышления в XIX—XXI вв. М.: Научная книга, 2011.
5. Ольхов П. А. Достоинство и служение: историзм A.A. Формозова// Современные методологические стратегии: Интерпретация. Конвенция. Перевод / под ред. Б. И. Пружинина, Т. Г. Щедриной. М., 2014. (В печати)
6. Формозов A.A. Человек и наука: Из записей археолога. М.: Знак, 2005.
REFERENCES
1. Ankersmit, F., 2003. Narrativnaya logika. Semanticheskiy analiz yazika istorikov [Narrative logic. A semantic analysis of the historian'-s language]. Moskva: Ideya-Press. (in Russ.)
2. Batkin, L.M., 1994. О torn, kak A. Ya. Gurevich vozdelival svoi allod [On how A. Ya. Gurevich cultivated his allodium]. In: Batkin, L.M., 1994.
Pristrastiya. Izbrannie esse i stat'-i po kiil'-turc. Moskva: TOO «Kursiv-A», pp. 66−94. (in Russ.)
3. Gurevich, A. Ya., 2011. Istoriya istorika [History of a historian], Moskva- Sankt-Peterburg: Tsentr gumanitarnykh initsiativ. (in Russ.)
4. Olkhov, PA., 2011, Dialog i istoriya: ekzistentsialnye aspekty istoricheskogo myshleniya v XIX-XXI w. [Dialogue and history: the existential aspects of historical thinking in the XIX-XXI centuries]. Moskva: Nauchnayakniga. (in Russ.)
5. Olkhov, P.A., 2014. Dostoinstvo i sluzhenie: istorizm A.A. Formozova [Dignity and mission: historicism of A.A. Formozov]. In: Pruzhinin, B.I. and Shchedrina, T.G. eds., 2014. Sovremennie metodologicheskie strategii: Interpretatsiya. Konventsiya. Perevod. Moskva. (In print) (in Russ.)
6. Formozov, A.A., 2005. Chelovek i nauka: iz zapisei arkheologa [Man and science: from the notes of an archaeologist]. Moskva: Znak. (in Russ.)
УДК 165. 12
Т.М. Рябушкина*
ВРЕМЕННОСТЬ И СУБСТАНЦИОНАЛЬНОСТЬ:
ХАРАКТЕРИСТИКИ СОЗНАНИЯ ИЛИ ОСОБЕННОСТИ РЕФЛЕКСИИ? **
Статья посвящена выявлению и критическому анализу понятий теории сознания, зависящих от предпосылания возможности рефлексии, — классического способа самопознания. Ключевыми рефлексивными характеристиками сознания являются временность и субстанциональность. Полагание временности содержаний сознания влечет за собой полагание субстанции — пустой формы или, по словам Юма, «непредставимого принципа, соединяющего объекты и препятствующего их перерыву или изменению». На основе анализа той роли, которую играют время и субстанция в концепциях Д. Юма, И. Канта, Э. Гуссерля, автор демонстрирует, что принятие этих результатов рефлексии в качестве необходимых условий всякого сознательного опыта определяет невозможность решить проблему объяснения единства и самотождественности предметов опыта. Исследование выявляет, что некритическое заимствование характеристик сознания из рефлексивных теорий приводит к наличию в рассуждениях философов, декларирующих отказ от рефлексии (М. Хайдеггер, Ж. П. Сартр, Ж. Дерри-да), неразрешимых противоречий. Автор рассматривает возможность отказа от опоры на рефлексивные структуры в осмыслении сознания.
Ключевые слова: сознание, объект, рефлексия, временность, субстанциональность, интенциональность. Ничто, «разлйчае».
Temporality and substantiality: characteristics of consciousness or peculiarities of reflection? TATIANA M. RYABUSHKINA (National Research University Higher School of Economics).
The paper reveals and critically analyzes the concepts of the theory of consciousness that depend on the precondition of possibility of reflection — a classical method of self-knowledge. As the author shows, temporality and substantiality are basic reflective characteristics of conscious. Positing of temporality entails a positing of substance -an empty form or, in Hume'-s figure, «unintelligible principle that connects the objects together, and prevents their interruption or variation». On the basis of analysis of the role that time and substance play in conceptions of D. Hume, I. Kant, E. Husserl, the author shows that considering of these results of reflection as necessary conditions of any conscious experience determines impossibility to explain the unity and identity of the objects of experience. The study shows that borrowing of characteristics of consciousness from reflexive theories leads to insoluble contradictions those philosophers who declare abandonment from a reflection (M. Heidegger, J. R Sartre, J. Derrida). The author considers the possibility of refusal to rely on reflexive structures in understanding of consciousness.
Keywords: consciousness, object, reflection, temporality, substantiality, intentionality. Nothingness, difference
* РЯБУШКИНА Татьяна Михайловна, кандидат философских наук, старший преподаватель кафедры онтологии, логики и теории познания факультета философии Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики».
E-mail: ryabushkinat (®, yandex. ru О Рябушкина Т. М., 2014

ПоказатьСвернуть
Заполнить форму текущей работой